Шрифт:
Иван Петрович не знал, что и сказать на это; мысли закружились, словно поднятые смерчем: чем же помочь Валентине? Может, самому зайти побеседовать, будет мало — выступить с открытым письмом через газету. Какое свинство творится на нашей земле. Недавно он узнал, что дома престарелых переполнены при живых детях. Когда такое было на Руси? Никогда не было и быть не может!.. Конечно, самое лучшее, что представлялось Ивану Петровичу в этой ситуации, — прийти к зверенышу и двинуть его по зубам, и сказать, что будет учить таким образом каждый день, пока тот не просветлеет, пока не выступит наружу хоть что-нибудь человеческое, если, конечно, от этого что-нибудь осталось.
— Самое обидное: одна его на ноги поставила. Да ты знаешь…
Он не знал, но кивнул.
— С работой как изворачивалась, трехсменная все-таки, и по дому как белка… — Она вдруг закусила губу, помолчала и продолжила вдруг окрепшим, чуть ли не повеселевшим тоном: — Господи, да чего же это я на своих? Это надо же… Голову, что ли, припекло?.. Ты забудь все… Бабья дурь… Конечно, все образуется: и машину купим, и гараж. Силушка пока есть…
Лицо Валентины стало строгое, сощурившись, она посмотрела куда-то мимо Ивана Петровича, так и показалось, что силится она что-то рассмотреть в конце улицы.
— А тебя мы с Омельченко часто вспоминаем. А как же, все читаем, следим. Очень за тебя переживаем.
— Г-гэк, — изумился Иван Петрович, — с чего это вы взяли?
— Ну, а как же, про всех других пишут, по телевизору показывают, а про тебя нет. Все никак не дожмешь их?
— Да ты знаешь, что меня в Москве печатают! Да я в учебнике для институтов упоминаюсь. В Англии рассказ перевели. Не слабо, а? А здесь, подумаешь, не упоминают. Может, это даже хорошо, что не упоминают, может, и выделяюсь тем самым.
— Все это так, — кивнула Валентина, — но мы этого не знаем.
— Жуть какая…
— Главное, конечно, все же держись, не давай себя в обиду. Омельченко всегда говорит, что ты их дожмешь.
Валентина похлопала его на прощание по плечу и побежала на трамвайную остановку. Он смотрел ей вослед. Вот она исчезла в оранжевом вагоне, на борту которого красовалась надпись: «Дорога таит опасность». А вот и трамвая не стало, укатил он дальше, скрылся за поворотом. И показалось Ивану Петровичу, что ничего сейчас не происходило, а был он всего-навсего свидетелем миража. Да! Именно миража. И такую он почувствовал в душе пустоту, аж взвыть захотелось. И пустота эта стремительно, словно взорвали плотину, заполнялась острой щемящей тоской, как будто бы немедленно надо отдавать долг, а за душой ни гроша, и в будущем, мягко говоря, ничего не светит.
Дела! Иван Петрович купил букетик астр, пахли цветы свежестью, недавним дождем.
Остаток дня он думал о Валентине, о судьбе матерей-одиночек, о переполненных, к стыду нашему, детских домах. Каким-то образом он просто обязан вмешаться в эти дела, не изменить ход событий, вовсе нет, а воззвать к доброте, к состраданию.
Он достал старый блокнот и нашел запись, о которой время от времени вспоминал.
«К сорока пяти годам он неимоверно растолстел, превратился в этакого ухоженного кабанчика со сверлящими острыми глазками. Женился на юном существе, и главной задачей его стало: научить молодую жену понимать его. А тут все методы хороши. А когда перегнет палку, накуролесит, унизит ее недозволенным образом дома ли, в компании, то на следующее утро, попивая чай на кухне, часто промокая потеющую лысину, сокрушался:
— Это же не я… это все она, щитовидка. Черт бы ее побрал».
На этой же странице была еще одна запись:
«Огромная бабища наотмашь локтем ударила мужичка. Тот упал. Собрались прохожие.
— Не волнуйтесь, граждане, эта скотина есть мой муж».
К ним была приписка другими чернилами: «У нас так и задумано всевышним: сделать землю раем, привести ее к самым совершенным душевным взаимоотношениям. Пока что, в основном, уничтожаем, но уже начинаем догадываться, что все взаимосвязано.
С большим недоверием пока размышляем — но уже размышляем! — ибо никуда не денешься от опытных научных показаний, что деревья помнят, что они кричат — только для нас неслышно — от боли, когда их ломают. Уже принимают роды у диких лосих, и она после этого относится к человеку как к родственнику, оставляет на его попечительство малыша и сама безбоязненно приходит к его дому отдать молоко.
Мы уже многое начинаем понимать!
И в первую очередь мы начинаем понимать, что напрасно укорачиваем жизнь ближнему и уж тем более напрасно уничтожаем его.
Остановится завод — запустим! Сломается ракета — починим! Погибнет лягушка — а вот это уже непоправимое».
Вечером Володя Сальников не позвонил, и это расстроило Ивана Петровича. В общем-то, конечно, соглашения они не подписывали, чтобы, говоря языком детектива, каждый вечер выходить на связь. Но именно это, увы, давно уже стало первейшей потребностью — все тесней сплачивались родственные души, просто скучно жить иначе. А еще принято говорить, что в этом-то и есть выживаемость, и жизнестойкость, и защищенность, когда, значит, со спины с камнем не подкрадутся. Вот и о происках с кашей тут же поставил в известность его не кто-нибудь, а лучший друг Володя Сальников. Вот и странно: обещал позвонить вечером и не позвонил. Кашу едят, вот и звонить некогда.