Шрифт:
Предательства, то есть моей помывки, одежда мне не простила. Расползшуюся рубаху я выбросил. Unterhosen, или, извините, подштанники, шаровары и бешмет мстительно на тело не лезли и отдавали вонью вдвойне. Я зло оделся. Валерия стояла ко мне спиной. Я оделся и остановился. Она услышала.
– Любимый! На марше встретимся!
– попыталась она целоваться.
Она ничего во мне не видела.
Злой, я подошел к своей батарее. В кострах давно все сгорело. Но намаянная сверх возможных сил батарея уснуть не могла. Я наткнулся на Касьяна Романыча. Он в обиде говорил обо мне.
– Нет, - говорил он.
– Нет. Не понимает он казачьего сусла. Барин. Ему бы все - в казенно. А казенного сколь. Казенного воруй не переворуй. А казак? Казак спокон века трофей свой брал.
И, видно, он это говорил давно и надоел.
– Ты-то чо, Касьян. Чо, разве не видели мы, как ты его в трофей брал. Из шаровар-то хоть выскреб где по дороге?
– Не мой годок бы ты был, Серпун, я бы сейчас тебя шодой-то достал!
– огрызнулся Касьян Романыч.
– Ага, ты бы достал!
– в усмешке сказал Серпун, казак из ездовых второго взвода.
– Мелко племя!
– сказал Касьян Романыч то ли обо мне, то ли о Серпуне.
– Вот я сейчас скажу, случай был, не у нас, там, в Расии, - сказал дальше он.
– В одном селе народ не умел сказать “ш”. Надо “ш”, а они все вместо этого говорили “ч”. Им-то самим ладно было. Жили. А пришла к ним на базар продать курицу-несушку баба. Стоит. Подходят - и про курицу: несучка? Баба им: нет! Отходят. Подходят другие, про курицу: несучка?
– Баба опять: нет!
– опять отходят. Третьи подходят и свое: несучка? Нет, нет!
– отвечает баба, а сама, конечно, понять ничего не может. И так - весь день: несучка?
– Нет!
– Несучка?
– Нет!
– И дошло, что баба схватила курицу за ноги и давай ей над головой вертеть: да сучка, сучка, вылитая бледь!
– Касьян Романыч пождал, не засмеются ли. Никто не засмеялся.
– Вот так же и он нас не понимаит!
– сказал он.
– Конь казаку дороже отца-матери, жены и детишек! А он с боя взятого коня в казенные определяет!
– Им, их благородием, взят-то!
– сказал Серпун.
Я пошел на голос одного из недавних моих собеседников, драгунских батарейных.
– И вот я решился, господа!
– рассказывал он.
– Мы уже встречались несколько раз. Она позволяла провожать себя до дома. Я, признаться, был в восторге, в этаком опьянении. И я решился. Мне наутро - к месту службы, сюда, господа, в Персию, в нашу Кавказскую кавалерийскую. Да как же, думаю, без поцелуя! А у нас в Боровске - это Калужской губернии, господа. У нас, знаете, он же на холмах и весь в черемухе, весь в палисадниках. Темных мест много. Ночь светлая. Чуть от палисадника отошел на мостовую - светло. Мы идем, а я все не решаюсь. Уже вот и дом ее близко. Сейчас уже и собаки их залают, и дворник выйдет. Эх, думаю, надо, как в Протву, у нас река Протва, господа. В детстве - с разбега в нее! Мы остановились в виду их дома, встали друг подле друга. Ее лицо стало так близко мне. Я решился наконец.
– И здесь о том же, - сказал я.
Я прислушался к себе. Ничего, кроме гудения в причинном месте и нарастающего желания снова овладеть Валерией, я не чувствовал. А хотел я видеть прибрежные луга, холмы в перелесках и шестнадцатилетнюю мою Ражиту.
– Я решился, господа, - сказал драгунский батареец.
– Можете надо мной смеяться. Но я не знал, как целуются. Мне думалось, надо взять ее лицо в ладони. Я прикоснулся к ее щекам. Она же в ответ: “Ой, какие у вас руки теплые!” - и я не знаю, я не испугался, нет. Меня остановило. Я опустил руки.
– Не поцеловали?
– спросил второй драгунский батареец.
– Нет. Не знаю. Что-то во мне остановило меня. Этот возглас о теплых руках. Это как-то я не знаю, господа. Но не должно было быть так. Как будто она была опытной. Как будто она заранее знала и была готова. Нет, не так. Как будто она, ну, одним словом, была опытной. Вы понимаете, господа?
– в волнении терял речь драгунский батареец.
– “Но я Голицыну увидел…” - сказал я о своем.
Я лег за зарядный ящик. Вестовой Семенов учуял меня и пристал с попоной: вашвысокблродь, а ну, как змея или кто-нибудь!
– Я не повернулся. Павел Георгиевич окликнул меня.
– Да, отбой!
– сказал я.
– Батарея, отбой!
– повторил он.
Пошумело все и утихло. Я заснул. Я очень хотел увидеть во сне луга, холмистые перелески и Ражиту в образе моей шестнадцатилетней невесты. А увидел только, что кто-то сказал мне: зато не мерин.
Еще было темно, когда я услышал тревожный голос Павла Георгиевича.
– Вот, вот тут!
– говорил он.
– Так что, ваше благородие, ничего не видно!
– страдающе отвечал его вестовой.
– Да зажги огонь, тюля! Найди какую-нибудь щепку да зажги!
– вполголоса, но зло сказал Павел Георгиевич.
– Что, Павел Георгиевич?
– спросил я.
– Да черт его знает. Кажется, меня кто-то в шею тяпнул!
– в тревоге ответил он.
Я не успел вскочить, как шарящий по земле в поисках щепки вестовой вскрикнул.
И его, и Павла Георгиевича укусил большой скорпион. Он пошел мстить нам за разрушение его норы в гнили караван-сарая. Его нашли и растоптали. А Павлу Георгиевичу и его вестовому стали кричать, что надо выпить настойки на скорпионе же. Если и действительно это было противоядием - взять его было негде. Дали спирту. Пьяные, они уснули. А мы шли дальше. Мы шли на Керинд, на Кериндский кряж, в более здоровый горный климат, занять оборону. Говорили, что укус не смертелен. Но Павел Георгиевич умер к вечеру. С отданием воинских почестей, то есть выстрелами последних снарядов, мы его похоронили на холме при дороге между Вериле и Кериндом, верст за двенадцать до Керинда. Он не поверил, что укус не смертелен. Он попросил меня быть с ним рядом, а потом отдал свою планшетку и попросил взять оттуда незапечатанный конверт.