Шрифт:
«Как перед камерой: все чувства и переживания — для посторонних глаз, для развлечения публики».
Она попробовала убедить себя в том, что будто уже уверена в полном и окончательном разрыве. Ее даже передернуло оттого, что на мгновение это показалось реальностью.
Когда Владимир попрощался и уехал по своим многочисленным делам (сколько у тебя таких, как я, не без обиды подумала она), Вера успокоилась. Болезненные мысли о Рудольфе тоже куда-то отодвинулись. Но та горячая волна оставила тревожный след в душе.
«Я вспомнила что-то хорошее, вот и все. Прогулки, объятия, поцелуи. Что в этом особенного? У всех так. Все страждут, коли жизнь разводит на время по разные стороны чего-то там. По разные стороны Баррикадной, например».
Вера постояла на улице, подставляя лицо весеннему солнцу, и, прежде чем остановить машину, набрала номер телефона Рудика на новеньком, блестящем мобильнике.
Длинные гудки ясно доказывали, что хозяина нет дома.
«Что ж, — думала Вера, располагая на заднем сиденье желтого такси свои многочисленные покупки. — Все как-то дипломатично устроилось из-за Осетрова».
Присутствие одного мужчины создавало проблемы в отношении другого. С ней рядом оказался этот большой и сильный человек, расположенный к ней, заботящийся, порой контролирующий едва ли не всякое движение, но… Но с тем самоуверенным мальчишкой, даровитым, заносчивым, обидчивым, красивым и до крайности смешным, Стрешневу связывало что-то более серьезное или же совершенно безысходное.
Все же, как-то холодно подумала Вера, потерять Рудольфа — это значит навсегда проститься с той собой, совершавшей так называемый Путь Выступления, говоря на манер индийских мудрецов. Присутствие Даутова все эти годы было не просто необходимо — он был отчасти почвой этого пути.
Вера опять вспомнила Алексея, как он влюбленно и смущенно глядел на нее, теребил пуговицу на пиджаке и как страдальчески сморщились его губы, когда она сказала, что собирается посвятить себя исполнительскому искусству, а замужество будет только мешать и потому подождет. И опять, как тогда, стало невыносимо грустно, будто она теряет что-то драгоценное, как сама жизнь, навсегда.
«Что-то ты раскисла, матушка», — сказала Вера сама себе и повертела перед глазами кольцо. Камень сверкнул холодным блеском, и в его глубине раскрылся и затрепетал трилистник, будто соглашаясь с Верой — все прах и тлен, кроме одной только бессмертной музыки.
«В конце концов, кто такой Алексей Михайлович? Симпатичный, милый, рыжий, любит тебя, и ты его, похоже, до сих пор любишь. Но что из того? Он всего лишь рядовой преподаватель композиции в заштатном провинциальном музучилище, которое ты с блеском закончила и пошла дальше. А он навсегда останется там. Ведь ты бы никогда не согласилась быть преподавателем и всю жизнь проторчать в музыкальной школе, как Ревекка, шлифуя юные дарования за жалкие гроши. Рудик же совершенно иное дело. Он талантлив, честолюбив, как и ты, а что ему не хватает ума и душевной чистоты, так на это наплевать. Главное, что он просто обречен на успех, но место его второе — после тебя, а именно это тебя вполне устраивает, как и то, что заводить семью для Рудольфа столь же нежелательно, как и для тебя».
И выход во всем виделся один — или у них с ним снова все будет как прежде, или вообще ничего не будет. Правда, в этом «ничего» просматривалась некая перспектива, незнакомая, загадочная, по-новому живая.
Приехав домой, Вера устроила легкий обед для Штуки, одновременно думая о предстоящей встрече с профессором, вальяжной Соболевой, женщине с повадками киплинговской пантеры.
«Самое смешное, что меня будут только хвалить. И делать это будут не слишком умело. Ведь это занятие необыкновенно трудное — как бы льстить, но без видимости этого плебейского порока».
Так думала Вера, задвигая в общую картину официальной церемонии, которую толком не представляла, все подряд знакомые фигуры. Они превращались в карнавальное шоу, с диким кривляньем, сменой нарядов, блеском глаз, выражающих одно — «в общем-то мы тут собрались потусоваться и повеселиться, и ты для нас что-то вроде клоуна, и все это спасает нас от бессмысленной и бесконечной житейской скуки».
— Какая-то я злая стала, Штученька, — сказала она кошке. — Моим подружкам, наверное, и вправду скучно. Пусть они все немного развлекутся. Будут смотреть на меня большими глазами, пытаясь угадать, что мне сулят грядущие дни. На самом же деле не мои заботы их тревожить будут, кошка моя, а собственные печали. А если кто из них еще не поумнел, то пускай себе изображает радость за наши с тобой успехи в исполнении чужих творений. Бедные мы с тобой, бедные, Штученька!
Кошка внезапно зашипела, смешно вздыбила мех и сделала вертикальный прыжок на месте. Это был один из многих цирковых номеров, как-то само собой усвоенных Штукой. Она умела сидеть на задних лапах, как суслик или тарбаган, причем всякий раз избирала неповторимо комичную позу.
— Зверь мой роскошный! — засмеялась Вера. — Честно говоря, ты самое верное существо в годы моих учений и мучений. Ну еще Соболева, конечно, — надо отдать ей должное.
Вера мгновенно вспомнила разнообразные премудрые движения профессорши, которые она как бы нехотя демонстрировала в процессе бесед, занятий, просто на ходу. В Соболевой определенно и постоянно присутствовала трехтысячелетняя история дворянского рода, взявшегося, как многие другие, неизвестно откуда.