Шрифт:
Первый тип не является марксистским, но он адаптирован к его теперешнему объекту и к его гипотезам: это объяснение посредством бесконечного множества обстоятельств или случайностей (его мы находим у Гоббса и Гельвеция). Такое объяснение может обладать определенной критической ценностью (в той мере, в какой оно призвано, среди прочего, опровергать любое божественное вмешательство — такова была его функция уже в XVIII столетии), но с точки зрения познания оно является пустым. Оно ссылается на бесконечность, лишенную содержания, т. е. на абстрактное обобщение, остающееся на уровне программы.
Второй тип. Между тем Энгельс одновременно вводит и другой, марксистский тип объяснения, когда наряду с бесконечными обстоятельствами (которые являются микроскопическими по самой своей сути) он упоминает определения одновременно и общие, и конкретные, т. е. социальные и экономические обстоятельства (которые являются детерминирующими в конечном счете). Но этот тип объяснения не соответствует его объекту, поскольку он представляет то самое решение, которое следует найти и обосновать (порождение этой детерминации в конечном счете). Подведем итоги: мы или сохраняем тот объект и ту проблему, которую ставит перед собой Энгельс, и тогда мы остаемся лицом к лицу с бесконечностью, с неопределенностью (а значит, с эпистемологической пустотой), или же удерживаем как сам исток решение, которое весьма содержательно, но в то же время находится под вопросом. Но тогда у нас уже нет ни объекта, ни проблемы.
По ту сторону. Здесь мы сталкиваемся с той же альтернативой, поскольку как только мы принимаем первый параллелограмм, в нашем распоряжении оказывается всего лишь формальный результат, который не равен окончательному результату. Окончательный результат был бы результатом бесконечного числа результатов, т. е. продуктом бесконечной пролиферации параллелограммов. Здесь мы тоже или доверяемся бесконечности (т. е. неопределенности, т. е. эпистемологической пустоте), чтобы произвести в качестве окончательного результата тот результат, который мы желаем дедуцировать: тот, который совпадает с экономической детерминацией в конечном счете и т. д.; тогда мы доверяемся пустоте, чтобы произвести полноту (и если мы придерживаемся, например, чистой, формальной модели композиции сил, то следует отметить, что от внимания Энгельса не ускользает, что эти самые силы могут противодействовать друг другу или аннулировать друг друга… но тогда что в этих условиях доказывает, что глобальный результат не окажется сведенным к нулю или что он действительно будет таким, каким он, как мы думаем, должен быть, т. е. экономическим, а не политическим или религиозным? На том формальном уровне, с которым мы имеем дело, у нас не может быть никакой уверенности в содержании результатов, какими бы они ни были). Или же мы незаметно подставляем на место конечного результата ожидаемый результат, в результате чего мы наряду с другими микроскопическими определениями вновь находим то, что мы с самого начала ввели в игру макроскопических определений индивидуальной воли, т. е. экономику. Я вынужден повторить то, что я только что сказал в связи с уровнем объяснения, располагающимся по эту сторону от непосредственного уровня: мы или сохраняем проблему, которую Энгельс ставит в связи со своим объектом (множество индивидуальных воль), тем самым падая в эпистемологическую пустоту бесконечности параллелограммов и их результатов. Или же мы просто даем марксистское решение, которое, однако, оказывается необоснованным и не стоящим усилий, затраченных на его поиски.
Таким образом, проблема, встающая перед нами, может быть сформулирована следующим образом: почему все является столь ясным и столь согласованным на уровне индивидуальных воль и почему все становится или пустым, или тавтологичным по ту и по эту стороны от этого уровня? Чем объясняется то, что эта проблема, столь удачно поставленная и столь точно соответствующая объекту, относительно которого она поставлена, становится неразрешимой, как только мы удаляемся от ее первоначального объекта? Этот вопрос остается величайшей загадкой, пока остается незамеченным тот факт, что именно ее первоначальный объект ответственен и за очевидность проблемы, и за невозможность ее разрешения.
В самом деле, все доказательство Энгельса зависит от этого чрезвычайно специфического объекта, индивидуальных воль, связанных друг с другом в рамках физической модели параллелограмма сил. Здесь заключается его подлинная методологическая и теоретическая предпосылка. Здесь модель действительно имеет смысл: мы можем дать ей определенное содержание и работать с ней. Она «описывает» двусторонние и на первый взгляд элементарные человеческие отношения соперничества, борьбы и сотрудничества.
На этом уровне нам может казаться, что с помощью реальных, дискретных и видимых единств мы схватили бесконечное многообразие микроскопических причин. На этом уровне случайность становится человеком, предшествующее движение становится сознательной волей. Именно здесь все и начинается, здесь можно начинать дедукцию. К несчастью, это столь прочное основание ничего не обосновывает, этот столь ясный принцип открывает путь только в темноту ночи — по крайней мере тогда, когда он остается в себе самом и лишь повторяет, как неподвижное доказательство всего того, чего от него ожидают, свою собственную очевидность. Но в чем же заключается эта очевидность? Следует признать, что эта очевидность — не что иное, как очевидность предпосылок классической буржуазной идеологии и буржуазной политической экономии. В самом деле, разве не исходят все представители этой классической идеологии — Гоббс, когда он говорит о композиции конатуса; Локк и Руссо, когда они описывают порождение общей воли; Гельвеций и Гольбах, когда они рассуждают о производстве общего интереса; Смит и Рикардо (их тексты перекликаются друг с другом), когда речь идет о поведении атомизированных индивидов, — разве не исходят все они из модели столкновения этих знаменитых индивидуальных воль, которые являются исходным пунктом отнюдь не для реальности, но для некоего представления о реальности, для мифа, призванного навечно обосновать путем ссылки на природу вещей (т. е. на некий вечный фактор) цели буржуазии? И если Маркс распознал в этой эксплицитной предпосылке и подверг столь убедительной критике миф homo economicus, то почему же Энгельс с такой наивностью использует его в своих рассуждениях? Если он не разделяет оптимистические фикции буржуазной экономии, более близкие идеям Локка и Руссо, чем мыслям Маркса, то как он может говорить, что результат индивидуальных воль, как и результат этих результатов, действительно имеют общее содержание, действительно воплощают в себе экономическую детерминацию, детерминацию в конечном счете (мне приходит на ум Руссо, которому так хотелось верить, что благодаря удачно проведенным выборам из частных воль, ограничивающих друг друга и объединяющихся друг с другом, возникает эта чудесная Минерва: общая воля!). Идеологи XVIII века (за исключением Руссо) требовали от своей предпосылки только одного: она должна была произвести себя саму. Они просто требовали, чтобы она обосновала те ценности, которые эта предпосылка уже в себе воплощала, и поэтому для них тавтология имела смысл, в котором, несомненно, отказано Энгельсу, стремящемуся обнаружить здесь нечто противоположное самой предпосылке.
Именно поэтому в своем тексте Энгельс в конце концов сводит свои претензии до минимума. Что остается от этой схемы и от этого «доказательства»? Всего лишь одна фраза: если дана вся система результатов, конечный результат действительно содержит в себе нечто связанное с первоначальными индивидуальными волями: «каждая из них вносит свой вклад в результат и поэтому включена в него». Это мысль, которая в совершенно ином контексте способна вселить уверенность в умы, сомневающиеся в том, что они играют определенную роль в Истории, и после смерти Бога потерявшие абсолютную уверенность в том, что их историческая личность будет признана. Я бы даже сказал, что это довольно безнадежная мысль, мысль, которая может порождать чувство безнадежности, т. е. питать собой надежды. (Совсем не случайно, что Сартр, исходя из этого «вопроса» Энгельса об «основании» и генезисе исторической необходимости, «лишенной автора», исследует тот же самый объект и пользуется при этом столь же философскими аргументами, имеющими, однако, совершенно иные истоки).
Остается рассмотреть еще одну фразу — фразу, в которой результат описан уже не как долговременная экономичеcкая детерминация, но как… «историческое событие». Итак, множество индивидуальных воль производит исторические события! Но, рассмотрев эту схему более пристально, мы убеждаемся в том, что она дает нам только возможность события как такового (люди сталкиваются и взаимодействуют друг с другом: всегда что — то происходит, и даже когда не происходит ничего, и мы пребываем в ожидании Годо, то это тоже событие), но отнюдь не возможность исторического события; она совсем не указывает на основание, выделяющее историческое событие как таковое в бесконечности тех единичных и потому анонимных происшествий, которые случаются с людьми в течение их жизни. И потому следует (наконец — то!) изменить порядок постановки проблемы, следует поставить эту проблему по — иному. В самом деле, мы никогда не сможем объяснить историческое событие — даже используя магическую силу известного закона, заставляющего количество переходить в качество, — если будем стремиться породить (неопределенную) возможность неисторического события. То, что делает то или иное событие историческим, — это отнюдь не тот факт, что оно является событием, но то, что оно встроено в формы, сами являющиеся историческими, в формы исторического как такового (формы базиса и надстройки), в формы, которые не имеют ничего общего с той дурной бесконечностью, во власти которой оказывается Энгельс, когда он удаляется от своей изначальной модели, в формы, которые вполне определимы и познаваемы (для эмпирических, т. е. нефилософских научных дисциплин). Событие, которое определяется этими формами, которое способно быть определенным ими, которое является для этих форм возможным содержанием, которое на них воздействует, их затрагивает, укрепляет их или производит в них переворот, которое их провоцирует или которое провоцируют, отмечают или даже избирают они сами, — таково историческое событие. Таким образом, именно формы имеют решающее значение, именно они хранят в себе решение той ложной проблемы, которую ставит перед собой Энгельс, точнее говоря, не хранят в себе даже этого решения, поскольку единственной проблемой была та, которую Энгельс поставил перед собой, исходя из чисто идеологических предпосылок — поскольку никакой проблемы просто не было!
Разумеется, для буржуазной идеологии сохранялась видимость проблемы: как вновь обрести мир истории, исходя из принципов (homo economicus и его политических и экономических аватаров), которые были отнюдь не принципами научного объяснения, но простыми проекциями ее собственного образа мира, ее собственных устремлений и ее идеальной программы (мир, который можно было бы свести к его сущности: сознательной воле индивидов, их действиям и их частным начинаниям…). Но разве после того, как эта идеология, без которой эта проблема никогда бы не встала, была изгнана Марксом, не должна исчезнуть и та проблема, которую она перед собой ставила, т. е. не должна ли исчезнуть сама проблема как таковая?