Агаджанян Александр
Шрифт:
Впрочем, с этой точки зрения любопытны и устные нарративы «дочернего» характера. Помимо традиционных для русской деревни рассказов о святотатстве и наказании за него, а также о чудесных исцелениях, совершенных отроками, в 2002 и 2003 годах в Менюше записаны тексты об Иоанне и Иакове, показывающихся ночью в церкви; о том, как святые отроки провожают в последний путь умершего деревенского священника; о том, как они спасают девочку, проклятую родителями и попавшую под власть «нечистых» лесных сил.
[1]
А исцеленьё – вот… говорили про исцеленьё. Што я маленька была. Одна матка заплакала так. Девчонка не видла. Она молебен служила отрокам. Вот ишо, говорят, это небыли! И девчонка прозрела. Говорит: «Мама, – говорит, – у батюшка какоё платьё-то красивоё!» Дак вси бабы сразу заплакали, што прозрела. Так не видла ничово и… «Красивоё, – говорит, – красивоё!» И она… У ей мать: «Молчи ты, молчи». Вот это… При мне это было. Мы маленьки с бабой были36.
[2]
Потом здесь такая у нас была убогая старушка. Она не наша. Я не знаю, откуда, а воще она иродивая была. Всё вместе у ней – и руки, и ноги. И лицо искажённое. И она здесь ходила. По народу. Потом эту старушку на Иванов день всегда ей закрывали в этой церквы. И вот она говорила, што она их видела: как они вот утром – рано – ходили с кадилом по церквы37.
[3]
Собиратель: А отроки здесь людям во сне или там наяву являлись вообще? Было такое?
Информант: Дак это… Являлся… Моему свёкру явивши были. Ен опускатцы по крыльцам-то туды. По крыльцам-то вот… С этово… С этово-то с церквы-то опускались сразу туды. Эту-то то дверь не открывали – токо в Иван. «И вот я, – говорит, – вижу, што один со свечой, другой – с этым, с кадилом. Я, – говорит, – и сел сразу». Ён маленько… Спина у ево была. Ён с неродной матерью жил, дак спина што-то у ево така была неладная. «Я, – говорит, – сел, и ужо нит… и потом ужо нит и нит». Вот точно, свёкор-то у меня не врун был и не… А потом я слышала вот ишо маленькая. Матка моя пришла и говорила, што батюшка провожали. Батюшка у нас служил, заболел. В тридцатом или в двадцать девятом году так. Дак вот, говорит, отроки провожали и далече провожали ево. Один со свечой и другой с лампадой. А… а кто ей сказал, или сама видела, я не спросила вот. Теперь-то и думаю, што же я – ужо больша-то выросла, дак ужо в уме была. И она мне не сказала – не было слов – и я не спросила.
Собиратель: А куда они его провожали?
Информант: В Медведь. В Медведе он и похоронен – отец Владимир38.
[4]
Информант: Это раньше, вот – напротив дом. А потом деревня така Базловка была вон туда – к Боркам, выселки. Мать, говоря, проклянула дочку. А дочка вот здись играла. Схватила как-то у ей. <.. > И сказала там чёрным. И дочка побежала, побежала туда к огороду. Г<овори>т: «Машка, Машка, куда ты?!» Она и без оглядки туда. Она потом после-то кодай (?) ей росказывала всё – гнали метлой. И принясли два, г<овори>т, мальчика на руках: они пели всё «Отчу» и посадили на лежанку. А там жил Ликандра – с Марфой-то – прозванье было. Они тожо всё в людях находилися – посидеть. Приходят: Машка сидит на лежанке. У ей спрашивай, чё: «Маша, а как ты вошла?» Она молчит, токо рвёт губу: «Губа больша, река мешат. Губа болыпа, река мешат». А потом, кода в чуство вошла, и говорит: «Меня два мальчика несли на руках и пели всё. От молебны. У меня, – г<овори>т, – всё чёрный просил: Давай крест. А я, – г<овори>т, – крест не давала. Шею схватила, – г<овор>ю, – за шею некак. Потом сказала: Господи, да помоги Ты мне. И этот – г<овори>т, – чёрный потер ял сы». Это вот мама мне росказывала. Но там… Машка-то была подруга с маткой, ена <слово неразборчивох Вот она <слово неразборчивох А бабка-то, матька-то ейна, Ольга, гораз всё это всё чудо, так она всё чёрным, всё чёрным ругалася. А теперь етово нит, а раньше от, вишь, это были таки чудеса. Собиратель: А что за мальчики-то были?
Информант: Отроки, значит. От святыи, праведни.
Собиратель: Так они её спасли?
Информант: Спасли. И принесли вот к хозяину под замок в избу посадили на лежанку39.
Особый интерес в данном контексте представляет рассказ о проклятой девочке, спасенной Иоанном и Иаковом. Рассказы о родительском проклятии, в результате которого ребенка «уводит» или «уносит» «нечистый дух» либо лесной демон, широко распространены в восточнославянском фольклоре (группа сюжетов СУС 813А, 813В)40. Они существуют и в современном устном обиходе новгородских крестьян41. Иногда в подобных историях повествуется лишь о последствиях проклятия: ребенок исчезает, и его уже никто не может вернуть. Впрочем, известно достаточное число рассказов, заканчивающихся возвращением проклятого: чтобы освободить его от власти демонов, нужно накинуть на него нательный крест и пояс, «дать завет на икону», позвонить в колокол либо прибегнуть к специальной магической практике. Однако помощь святого или святых – мотив, в целом нехарактерный для таких рассказов42. Очевидно, что подобная трансформация этого сюжета в фольклоре Менюши свидетельствует об очень интенсивном воздействии культа отроков Иоанна и Иакова на локальную устную традицию.
Историческое и феноменологическое истолкование культа Иоанна и Иакова Менюшских требует специального и подробного анализа; в этой статье я ограничусь лишь краткими предварительными замечаниями. Во-первых, необходимо отметить спорность идеи Ив Левин о связи Сказания о святых Иоанне и Иакове с культом Бориса и Глеба. Собственно говоря, это предположение базируется исключительно на мотиве братоубийства, который присутствует и в том и в другом сюжете43. Здесь можно было бы вспомнить и историю Каина и Авеля, а также различные варианты ее фольклорной интерпретации44. Однако, как мне кажется, мотив братоубийства хотя и важен для сюжета об Иване и Иакове, но все же не играет в нем доминирующей роли. Кроме того, трагическая смерть менюшских отроков не наделяется в Сказании ни этическим, ни метафорическим значением, поэтому предлагаемая Левин параллель между Иаковом (изображавшим барана в «младенческом игрании») и Агнцем Божиим не кажется мне достаточно обоснованной.
Хотя генезис истории о святом-братоубийце нуждается в отдельном исследовании, теоретически можно допустить, что завязка Сказания описывает реальный бытовой случай, действительно произошедший в деревне Прихон и поразивший воображение окрестных жителей своей необычностью. Однако дальнейшие эпизоды Сказания (чудесное появление гробиков на озере и их последующее возвращение, приснившийся охотникам сон, исцеления, происходившие у менюшской могилы) имеют очевидный отпечаток устной крестьянской традиции. Они находят многочисленные параллели в сказаниях о деревенских святынях и местночтимых святых45, что позволяет говорить о крестьянских, «народно-религиозных» корнях культа Иоанна и Иакова. Не менее значим здесь и непосредственный «историко-агиологический» контекст – материалы о почитании севернорусских святых XVI–XVII веков, чьи культы зародились исключительно благодаря необычной смерти и/или нетлению мощей этих новообретенных чудотворцев. Один из самых известных угодников такого рода – праведный Артемий Веркольский, убитый молнией в 1544 году в возрасте двенадцати лет46. Веркольские крестьяне оставили его тело «на пусте месте, в лесе» без погребения, «понеже… тех убьеных громом или молниею гнушаются». Однако через тридцать три года тело Артемия было найдено нетленным и перенесено в сельскую церковь. Вскоре у гробницы новообретенного святого начались исцеления47. Подобные святые появлялись в XVI–XVII веках и в самом Новгороде, а также в его ближайшей округе. Среди них – Иаков Боровичский, чье нагое тело в начале XVI века принесло в весенний ледоход по р. Мете48. Когда в 1544 году архиепископ Феодосий отправил в Боровичи соборного софийского священника «смотрити мощей Ияковлих», выяснилось, что о жизни Иакова никто ничего сказать не может, однако у гроба этого святого происходят многочисленные исцеления49. Показательно, кстати, что на иконе «Собор всех святых Новгородских» менюшекие отроки и боровичский чудотворец изображены вместе: нагой Иаков Боровичский стоит между Иоанном и Иаковом Менюшекими. Наконец, существует и еще более интересная параллель к рассматриваемому культу. Это местночтимый святой, почитавшийся в первой половине XVIII века в Холмогорской епархии и предположительно названный А.С. Лавровым Димитрием Юромским50. Обстоятельства его смерти явствуют из кондака, где к угоднику обращаются следующим образом: «И от мачехи по удавлении невредимо тело твое, страдалчески обогащено нетлением». Речь, по-видимому, идет о ребенке или подростке, задушенном мачехой, причем его тело оставалось нетленным. Вероятно, что именно эти обстоятельства (а также чудесные исцеления, происходившие от нетленного тела) и обусловили появление культа юромского святого.
Сопоставление этих данных с менюшеким культом позволяет допустить, что мы имеем дело с особым почитанием убитых детей, получившим определенное распространение в севернорусской крестьянской культуре XVII–VIII веков. Впрочем, здесь напрашиваются и более широкие типологические параллели: очевидно, что и почитание Иоанна и Иакова, и сходные с ним культы севернорусских «святых без житий» имеют определенное сходство с восточнославянскими представлениями о нечистых («заложных») покойниках, а также с некоторыми специфическими формами крестьянского отношения к древним погребальным памятникам51. Согласно теории, высказанной некогда Д.К. Зелениным^ крестьянской культуре восточных славян строго различаются «два разряда умерших»: родители («умершие от старости предки», «покойники почитаемые и уважаемые») и заложные («умершие прежде срока своей естественной смерти», «покойники нечистые… а часто даже вредные и опасные»). «Живут заложные совсем не там, где обитают родители, а близко к людям: на месте своей несчастной смерти или же на месте своей могилы. Они сохраняют по смерти и свой нрав, и все свои жизненные человеческие потребности, и особенно – способность к передвижению. Они часто показываются живым людям и при этом почти всегда вредят им»52. Впрочем, в настоящее время предложенная Зелениным оппозиция родители / заложные не выглядит столь уж убедительной. Судя по всему, проблема поддержания символического баланса между миром живых и миром мертвых решается в крестьянской культуре не за счет устойчивых противопоставлений различных категорий умерших, но посредством гибких и изменчивых стратегий ритуального взаимодействия с покойниками. Поэтому различные «типы» или «категории» умерших также оказываются чрезвычайно изменчивыми: человек, умерший неестественной смертью, может превратиться и во вредоносного покойника, и в святого чудотворца. Еще раз подчеркну, что в истории менюшских отроков тема насилия и братоубийства не наделяется ни этическим, ни символическим значением. Не разделяя в целом теорию «учредительного насилия», высказанную четверть века назад Р. Жираром53, я, однако, вполне солидарен с идеей этого исследователя о том, что для архаических религиозных культур маркером сакральной природы того или иного акта насилия является произвольный характер, случайность последнего54. Впрочем, Жирар рассуждал о «произвольном насилии» применительно к «жертве отпущения». В нашем же случае – ив письменных вариантах, и в крестьянских пересказах Сказания – идея жертвенности отсутствует. Братоубийство и случайная смерть «праведного отрока Иоанна» не требуют ни логического объяснения, ни специальных мистических мотивировок. Если составитель Сказания все же попытался объяснить, почему Иоанн и Иаков стали святыми55, то у современной крестьянки из с. Менюши вообще не возникает потребности в таком объяснении:
Собиратель: Так а что про этих отроков говорят вот?
Информант: Про этих отроков… Ну это я, конечно, знаю от рассказов бабушки. Они родились в Прихоне. И, значит, Иван и Яков. Отец с матерью ушли на работу. Их оставили вдвоём дома. Но старший – вот этот Ваня – видел, как отец бил барана. Колотушкой. Когда они ушли, этот мальчик лежал – Яков – в люльке, в колыбели, и он решил попробовать, как получитцы. Он взял ево ударил полешком и видит, што он ево убил. Убил и спрятался в печку. Родители пришли – никово дома нет. Один мёртвый лежит, а второво нет. Ну вот. Утром мать стопила печку, дрова с вечера сложила, утром стопила печку, и смотрит – он сидит в заду. И сгорел этот мальчик. Они ево похоронили в Медведе. В Медведе похоронили, ну и думали – там они и лежат56.
Таким образом, трагическая смерть Иоанна и Иакова воспринимается современными жителями Менюши и ее округи в полном соответствии с нормами крестьянской религиозной культуры: как прямое вмешательство сакральных сил, «божественный произвол», не требующий ни осмысления, ни тем более оправдания в категориях профанного мира. Вероятно, такой же была рецепция этого сюжета и в предыдущие столетия. Впрочем, для крестьянских религиозных практик большее значение имеют, как правило, не повествования «материнского типа», излагающие историю и обстоятельства появления той или иной святыни, а динамические «дочерние рассказы», «в которых изображаются дополнительные или новые эпизоды или просто свежие известия или толки о явлении, уже знакомом слушателю»57. «…Первые два вида передачи (изложение самого представления или связанного с ним объяснительного сюжета), – отмечает К.В. Чистов, – имеют главным образом экзотерический характер, т. е. применяются рассказчиками при общении со слушателями, не знакомыми с системами представлений, с которыми связаны эти рассказы, – новичками в данной местности, представителями иных социальных групп, детьми и т. д. (и, между прочим, фольклористами). Динамические сюжеты или „дочерние рассказы“ имеют, в отличие от этого, как правило, эзотерический характер, т. е. бытуют в среде, являющейся коллективным носителем той системы представлений, которая их порождает. Именно они и являются наиболее распространенным типом устного рассказа несказочного характера»58. Более того, достаточно часты ситуации, когда «материнский» сюжет, повествующий о появлении той или иной святыни, полностью виртуализуется и существует в локальном фольклоре лишь как сумма «дочерних» интерпретаций. В таком случае экспликация «исходного» представления или сюжета производится даже не представителем местной культуры в ситуации экзотерической коммуникации, а «интерпретатором второго порядка»: священником, паломником, фольклористом. С этой точки зрения столь широкая распространенность устных версий истории об Иоанне и Иакове в Менюше и окрестных деревнях представляется, так сказать, «избыточной». Полагаю, что она объясняется двумя факторами: существованием вышеупомянутых икон, где приводится полный текст Сказания, а также интенсивным притоком паломников, создававших условия для коммуникации экзотерического типа. В данном контексте история этого сюжета представляется довольно любопытной. Поскольку самый ранний из известных мне текстов Сказания датируется рубежом 1793 года, а освидетельствование мощей отроков происходило в самом конце XVII века, позволительно предположить, что Сказание было составлено в конце XVII или в XVIII веке – возможно, в Троицком Менюшском монастыре до его упразднения. Составитель, вероятно, использовал монастырские предания, а также рассказы местных крестьян. Таким образом, сюжет об Иоанне и Иакове пережил довольно своеобразные метаморфозы: сначала он переместился из устной крестьянской культуры в письменную монастырскую, а затем снова вернулся в фольклор: в виде устных пересказов текста сказания, а также в форме сюжета СУС 939 В*. С этой точки зрения подробный анализ этих форм представляется весьма перспективным в нарратологическом контексте. Не менее важен, впрочем, и контекст социокультурный: в данном случае мы наблюдаем не противоборство, а достаточно мирное взаимодействие различных религиозных дискурсов, оперирующих семиотическим потенциалом одной и той же святыни. По крайней мере, так выглядит эта ситуация в диахронической перспективе.