Шрифт:
— Происшествий не замечено.
Ротштейн входит в комнату и в ужасе вскрикивает: на него глядят не лица его добрых детей, а две маски, страшные и загадочные.
— Что это? Что случилось? — Ротштейн отодвигается к двери и наконец понимает, что перед ним обычные фехтовальные маски, которые здесь почему-то выглядят зловеще.
Маски молчат.
— Что это значит?
Тогда одна из масок глухо произносит:
— Под страхом смерти нам нельзя открывать лицо.
— Ах вот как, — с облегчением смеется Ротштейн. — Какая глупая шутка! — И вдруг понимает, шутка опасна: она продолжает ту же тему, из-за которой чуть было не случился скандал на высочайшем обеде.
— Боже мой! Боже мой! Если узнает об этом двор… Если узнает об этом двор… Вон! Шнель, шнель!
Радищев и Рубановский опрометью кидаются из комнаты…
Вечера — время любимое. Пажи, предоставленные самим себе, разбредаются повсюду: прячутся в саду, усаживаются на лестнице, залезают на чердаки и даже убегают на улицу в кофейные и бильярдные. Из углов выползает сумрак, в приглушенном вечернем свете прячутся всевозможные загадки, час свободы будит мечты. Кутузов зажигает вологодскую сальную свечу и склоняется над книгой — историей крестовых походов.
Но сегодня вечер тревожен: кого запишут в книгу проступков?
— Меня и Радищева, — гордо говорит Рубановский.
— И меня, — робко вставляет Янов, обеспокоенный тем, что сегодня сильно отстал от друзей.
— А тебя-то за что? Никак, заодно? — усмехается Рубановский.
— Тогда и меня. — Кутузов отрывается от книги и преданно смотрит на всех.
— Тебя нельзя, ты святой, — машет рукой Рубановский.
Они умолкают. Янов скучнеет: жизнь несправедлива, ведь утром договаривались, что страдать будут вместе.
— Пирожные, — с надеждой роняет Янов.
— Пирожные? Ну и что? — спрашивает Рубановский.
— Ведь украли же…
— Ну, украл, положим, я.
— Но ел-то я.
Все смеются. Вчерашний вечер был веселым: Янов поспорил, что съест десять пирожных, которые Рубановский стащит в кондитерской комнате. Янов мужественно ел пирожные одно за другим, но подавился на шестом.
— Остальные же мы доели вместе, — напоминает Радищев.
— Утром бы и сознавались, — сердится Рубановский. — Вон теперь сколько проступков накопилось! Будет порка. Нет, промолчим.
— А завтра идти к священнику. Что ты скажешь на исповеди? — резонно напоминает Кутузов.
Они молчат, размышляя о сужающемся тупике, в который их загоняет жизнь.
Янов начинает убеждать: надо сознаваться. Во-первых, пострадают все вместе. Во-вторых, признанием в воровстве сохраняется кондитерская комната, тогда ее оставляют в доме — это обещал Ротштейн. А где еще полакомишься?
Доводы, особенно последний, убеждают. Они решают признаться по очереди. Сначала — один, через минуту прибегает другой, потом третий… это будет смешно, и гофмейстер раскудахчется, но поймет, что надо всех простить.
Первым должен идти Радищев.
Он крадется к домику Ротштейна и заглядывает в окно. Гофмейстер сидит за столом, лицо его размягчен-но, мечтательно, печально — он пишет письмо дочери. Иногда он притрагивается к стоящему на столе портрету дочери, гладит его.
И эту минуту надо было омрачить. Радищев вдруг понимает жестокость проделки, задуманной пажами. Он поворачивается и уходит.
— Ну? Ты признался? — нетерпеливо спросил Рубановский. — Теперь идем мы.
— Нет, — мрачно отозвался Радищев. — Это было бы издевательством.
— Но мы решили! Ты предаешь нас!
— Сделай я по-другому, я бы предал себя.
— Но почему?! Ты должен поступать как все!
— Я поступаю по собственной воле.
— Ты трус! — кричит Рубановский. — Завтра деремся на манеже в одиннадцать!
— Нет, — насмешливо отвечает Радищев. — Пожалуй, оставлю тебя в живых!
— Рубановский, Кутузов, — карандаш императрицы скользил по листу бумаги, — Радищев… Франц, не тот ли это мальчик с нежным румянцем, который так плохо держит серебряную тарелку?
— О, матушка, тот, — сокрушенно клонит голову гофмейстер Ротштейн. — Рассеянный мальчик, но в науках памятлив и искусен. В этикете же слаб, есть проступки, — печалится Ротштейн, уже готовый вычеркнуть Радищева из списка.
Екатерина задумалась:
— В Европе ему учиться не придворным церемониям. В науках — памятлив. Вон Владимир Григорьевич Орлов каких успехов в Лейпциге достиг. Оставим. Сказывали, что его дед, Афанасий Прокофьевич Радищев, денщиком у Петра Великого служил. Значит, ветвь доброго дерева… — И она обводит кружком фамилию.