Шрифт:
— Если бы понимал, он не стал бы держать их в клетке, — возражаю я.
— Для короля свобода и красота — две вещи несовместимые, — мудро отвечает мой друг.
Комнаты графа расположены на втором этаже. Приемная зала его покоев выложена паркетом в шахматном порядке. В середине залы стоит столик розового мрамора, вокруг которого расставлены четыре кресла, вышитые геральдическими щитами короля. Нам предлагают сесть, но на стене справа от входа висит волнующий воображение триптих, полностью приковывающий наше внимание. На нем изображен бородатый, изможденный святой, стоящий с протянутой рукой в разрушенном городе, населенном монахами с крысиными головами и всякого рода сфинксами. Фарид, изобразив кривую усмешку, показывает мне:
— Кто-то, очень хорошо знающий Лиссабон.
Неожиданно дверь внутри приемной залы распахивается.
— А, я вижу, вам понравилась наша маленькая картина, — по-кастильски говорит мне граф.
Он складывает губы в такую гримасу, словно в ожидании жизненно важного ответа. Его крючковатый нос и густые черные волосы придают ему лукавый и мудрый вид аскета, одновременно делая его и обманчиво юным.
— Я еще не решил, нравится она мне или нет, — отвечаю я. — Но художник, несомненно, талантливый.
— Мне нравятся люди, не спешащие принимать решения. Меньше шансов быть одураченным, да?
— Я не собираюсь ее покупать, — замечаю я.
Он жизнерадостно смеется. Без сомнения, он узнал меня, вспомнив предыдущее наше знакомство. Едва заметным кивком головы отпустив лакея, он подходит к центральной части триптиха.
— Страшно, чего только не приходится терпеть святым, — говорит он. — На мой взгляд, оно того не стоит. Это написано шотландцем с юга по имени Босх. Король Мануэль получил картину в дар. Но он ее терпеть не может и вывешивает ее специально для меня, когда я приезжаю в Лиссабон. — Он причмокивает губами. — Мы обожаем объедки с королевского стола.
Он жестом приглашает нас с Фаридом в гостиную, словно взрослый, призывающий молодежь к источнику мудрости. Два перстня с изумрудами на указательном и среднем пальцах его правой руки, кажется, вспыхивают священным пламенем.
Внутри, возле закрытого ставнями окна в дальней стене, заложив правую руку за спину, стоит девушка из кареты. Она одета в длинное шелковое платье из кремового шелка, отделанного шнурованными отворотами и кружевным воротником. Волосы, спрятанные в серебряную сетку, забраны назад под головной убор, скрывающий подбородок и шею. У нее бледное, мягкое, почти детское личико с сияющими любопытством глазами. Побуждаемая, возможно, моим понимающим взглядом, она показывает руку, спрятанную за спиной — короткую, напоминающую обрубок, доходящую только до талии. Дрожь в ее маленьких пальчиках, нервно вцепившихся в нитку жемчуга, выдает охватившее ее беспокойство, но, чем дольше я смотрю на нее, тем увереннее становится выражение нежности на ее личике. Я чувствую, что она была бы не прочь провести кончиками пальцев по моим губам.
— Моя дочь Жоанна, — представляет ее граф.
Со смесью признательности и сексуального влечения я думаю: «Благословен будь Господь, не сделавший ее его женой». Я кланяюсь и называю свое имя, потом указываю на Фарида и представляю его.
— Он глухой и не может говорить. Он будет читать по губам.
Фарид отвешивает глубокий поклон, преисполненный исламской грации, унаследованной им от Самира. Тем самым он напоминает нам, что все мы здесь — представители Аллаха и должны с серьезностью отнестись к представлению друг перед другом своих родных мест.
— Я безмерно рад вашему приходу, — сообщает граф. — Вы избавили меня от поездки в эту отвратительную Альфаму. Устроимся поудобнее, да?
Он берет дочь под локоть левой руки и проводит ее через комнату, словно в танце. Мы с Фаридом неловко опускаемся на обтянутые золотисто-алой парчой стулья у стола с мраморной инкрустацией. На оловянном подносе стоит розовый керамический кувшин и четыре серебряных кубка. Жоанна наливает нам вина. Граф изучает нас с нескрываемым нетерпением. Мы оба чувствуем себя глупо и неуместно, будто чайки на суше. Фарид показывает мне:
— Чем скорее мы уйдем, тем лучше.
— Полагаю, вы жестикулируете таким образом, разговаривая между собой, — подмечает граф.
Он слегка склоняется вбок, как часто делают люди недоверчивые, глядя на меня поверх носа со смесью любопытства и подозрительности.
— Мы выросли вместе и придумали собственный язык, — поясняю я.
— Язык рук. А по очевидным причинам, — говорит он, кивая в сторону Жоанны, — я испытываю к рукам глубокий интерес. Скажи, вы показываете каждое слово по буквам?
— Только некоторые. У большинства слов есть свой знак.
— А если все же приходится показывать по буквам, вы используете португальский или иврит?
В ответ на мое молчание граф лукаво улыбается. Улыбкой человека, любящего быть в центре внимания на суде, смущая жертву прежде, чем… Неожиданно он смеется и хлопает в ладоши.
— Смотрите, — говорит он.
Он наклоняется и кладет на стол невидимый предмет, разводит в стороны уголки, словно разворачивая дорогую ткань. Склонив голову и что-то бормоча, он покрывает голову и плечи невидимым покровом. Обратившись лицом на восток, он еле слышным шепотом поет начало еврейской вечерней молитвы. Голос утихает, и он поворачивается к нам с мягким выражением на лице, словно прося терпения.