Шрифт:
Я уселась на диван и, положив ногу на ногу, сказала:
— Сегодня я выпью шампанского.
Он бросился к столику. Из ведерка со льдом выглядывало обернутое в серебро горлышко бутылки. Выстрелила пробка, и золотистая жидкость, искрящаяся пузырьками, наполнила бокалы на тоненьких ножках.
Взяв в руки бокал, я почувствовала, что в моей жизни начинается новый этап. Было интересно, что нашел во мне этот немец, чем я покорила его сердце. Хотя у таких, как он, не может быть сердца. Может быть, на него подействовала моя красота. Но красивых девушек хватало, стоило только пройти по нашей улице. Правда, я была очень молода. «Чувствуется еще роса на лепестках», — сказал мне один из клиентов. Он тоже был от меня в восторге. А один из гостей, интеллигент (в нашей халабуде это было редкое явление), признался как-то: «Твоя красота — как отрава, от нее веет смертью…»
Я испугалась этих слов, и самого человека тоже. Не хотела идти с ним наверх, несмотря на то что он предлагал большие деньги. Заупрямилась — и точка. Я могла себе позволить гораздо больше, чем мои товарки. А с той минуты, когда появился Смеющийся Отто, вообще все. Эсэсовец не смеялся больше в моем присутствии, а все чаще хмурился. Его ревность ко мне проявлялась взрывами злости. Однажды он хотел застрелить человека, который осмелился на меня взглянуть. Дошло до того, что меня стали бояться. Даже Вера как-то отдалилась. Когда я заходила к ней в гости, они с женихом сразу замолкали, вели себя неестественно. Я не в силах была этого изменить и в конце концов перестала у нее бывать. Я жила в полной изоляции. Когда шла через гетто, обвешанная сумками с едой, все творившееся вокруг казалось декорациями к спектаклю: трупы, голодные дети с выступающими ребрами. Мне даже не приходило в голову с кем-нибудь поделиться. В том мире, которому я теперь принадлежала, этот жест выглядел бы неуместным. У меня было какое-то неясное предчувствие, что, стоит мне вытащить из сумки хоть один апельсин и подарить его ребенку, все исчезнет, а я окажусь на его месте. Единственной моей заботой было накормить папу. Я стала внимательна и добра к нему. Приносила икру, сардины. Заискивала перед ним, нежно расспрашивала обо всем. Он отвечал мне своим печальным голосом и ничего не брал, кроме хлеба. Я не сердилась на отца, понимая, что это такой же пустой жест, как одарить умирающего с голоду ребенка апельсином. Я больше не имела права называть его, как в детстве, «папочка», «папулька». Это было нечестно. И хотя мы оба чувствовали эту фальшь, все же не могли себе в этом отказать. Мне кажется, я уже не помню, какой была до войны, за стенами гетто. И только временами передо мной мелькала та девочка с ленточками в косичках, еще более призрачная, чем сегодняшняя. Зачем я пользовалась словами той девочки: «папочка», «папулька»? Им не было места в этой жизни. Здесь же были совсем другие персонажи — пятидесятилетний старец и высококлассная девка из борделя…
Отто хотел снять мне квартиру, но я была против. Я упрямо продолжала жить в доме на Сенной и принимать немца в комнатке с проходом через администрацию. Я заявлялась туда в норковой шубе, когда мне вздумается, он ждал меня, иногда понапрасну. Но эсэсовцу не разрешалось ни прийти ко мне домой, ни прислать за мной.
Однажды ровно в полночь в комнатке наших свиданий выстрелила в потолок пробка от шампанского. Наступил тысяча девятьсот сорок третий год.
— Эля, — сказал Смеющийся Отто, — выходи за меня.
Я с удивлением посмотрела на него:
— Что ты сказал?
— Хочу на тебе жениться.
— Ты хочешь опозорить свою расу! Как на это посмотрит твой фюрер? — со смехом воскликнула я.
— Я люблю тебя, — произнес он.
— Но я тебя не люблю, — холодно отрезала я. — И не будем больше об этом.
Что чувствовала я, когда эсэсовец стоял на коленях и целовал мне ноги? Это удивительно, но я не чувствовала ничего. Внутри была только пустота. Я часто вспоминала слова своего несостоявшегося клиента: «Твоя красота, как отрава, от нее веет смертью». Мне доставляли удовольствие переживания немца. Я была образованнее и интеллигентнее его. Отлично говорила по-немецки. Как-то ночью я прочитала ему стихи Гёте.
— Чьи это стихи? — спросил он.
Я рассмеялась:
— Это стихи сына того же народа, что и ваш фюрер. Может, ты даже слышал о нем — это Гёте.
Он промолчал в ответ, а может, и правда ничего о нем не знал.
Я вернулась домой на рассвете и была удивлена, застав папу с книжкой на коленях. Его голова была наклонена вперед, а седые волосы спадали со лба. Он спал. Я побродила по квартире, потом помылась в кухне. Когда я в ночной рубашке вернулась в комнату, отец был в той же позе. Охваченная недобрым предчувствием, я дотронулась до его руки. Она была холодна. Этот холод проник внутрь меня.
— Папочка, — прошептала я голосом той маленькой предвоенной девочки, которой когда-то была, и подняла его голову.
Я увидела любимое лицо, но через минуту произошло нечто ужасное: челюсть отвисла, щеки впали, нос заострился… в нем появилось что-то от птицы. Я побежала в комнату Веры, где они с женихом праздновали Новый год. Оба были пьяны, но мой вид отрезвил их. Я не могла выговорить ни слова, только показала на нашу дверь.
— Заснул старичок, — с грустью и теплотой произнесла Вера.
Она перевязала шарфиком голову папы, и он снова приобрел нормальный вид. Теперь он выглядел так, будто у него болели зубы. Я стояла оцепенев, и пошевелилась только тогда, когда Вера вынула из его рук книжку. Побоявшись, что она закроет ее и мне никогда не узнать, что отец читал в эту последнюю ночь, я старательно заложила страницу. Потом, когда Вера начала хлопотать в комнате, прошла на кухню и, сев за стол, беззвучно заплакала. Папа уже переступил тот порог, который суждено перейти всем нам. Я хотела быть с ним. С самого детства я никогда не покидала его, даже в эти тяжелые месяцы. Самое страшное было то, что он должен был умереть, чтобы я снова стала собой. Слишком высокая цена. Мне невозможно было с этим согласиться…
В кухню заглянула Вера.
— Иди к своему старичку, — прокуренным голосом позвала она. В ее тоне слышалось сочувствие.
Вера любила моего папу. Она была нам другом в той страшной жизни, когда голод и нищета пришли к нам в дом…
Второго января я вышла из гетто в сопровождении человека Отто, которому тот заплатил. В моем кармане лежала кенкарта на имя Хелинской Кристины. Немец снял мне апартаменты, где мы должны были встретиться. Только я не пошла туда. Какое-то время я кружила по улицам, а когда мне показалось, что за мной следят, свернула во двор, поднялась на площадку второго этажа и позвонила. Мне никто не открыл. Услышав шаги посланного немцем «ангела-хранителя», я побежала на этаж выше и нажала на звонок двери, где висела табличка: «А. Р. Кожецы». Через минуту в дверях появилась ваша мама. На меня смотрели глаза, которые видели все насквозь, хотя я и не похожа на еврейку. Я была в плащике, словно с плеча младшей сестренки. В том самом, в котором пару лет назад переступила порог гетто. В старых туфельках, жавших мне, потому что я продолжала расти. Все купленные мне Смеющимся Отто наряды я оставила в квартире на Сенной. У меня даже не было времени попрощаться с Верой. А может, я и не хотела… Ваша мама знала, откуда я пришла, и, несмотря на это, взяла меня за руку и завела в квартиру.