Шрифт:
Утром по воскресеньям ритуалом руководил сам начальник лагеря, гауптштурмфюрер Карл Бук. Нас в полном составе выводили на перекличку. Присутствовать были обязаны даже заболевшие арестанты. Выходя из санчасти, они вставали в строй, дрожа от лихорадки, или их приносили на носилках. Воскресный восход солнца вдохновляюще действовал на Карла Бука. Витиеватыми речами о достоинствах нацистской Германии, со свастикой на груди, он отечески увещевал свою недозрелую аудиторию.
Мы, отбросы общества, должны победить наше собственное упрямство, лицезрея блистательную судьбу великого рейха. Нашей единственной ценностью должен стать национал-социализм. Но ведь мы настоящий сброд, и «перевоспитать» нас — задача не из легких. Он любил порассуждать о зле, какое несла в себе религия: священники, которых его адъютант Роберт Вунш с особенным удовольствием избивал дубинкой почти до смерти, были для него только «химмельскомикер», то есть «небесными комедиантами». Он призывал к яростной борьбе с анархией, потому что только так можно было проучить интернированных из Испании после войны республиканцев. Хвастаясь, что сам воевал в Испании, он перечислял нам свои подвиги. Напоминал нам, что возможность сбежать отсюда — не более чем иллюзия. Мы слушали молча, окруженные надсмотрщиками. Невозможно было разговаривать, даже шептаться. Неподалеку от оратора, на виселице, вокруг которой вились стаи ворон, часто раскачивались по нескольку трупов — они составляли «декор».
В действительности этот бахвал, эта сорокашестилетняя гадина, просто был старым безработным, который, как еще столько подобных ему, записался в 1933 году в НСДАП, национал-социалистскую партию. Всего через две недели его произвели в капитаны СС и сделали уполномоченным по лагерям. Ему уже приходилось руководить концентрационными лагерями в Хойберге и Вельцхайме в Германии. Его деревянный протез руки не имел никакого отношения к испанской Гражданской войне: эту память ему оставила унизительная война 1914—1918 годов. Приходя в бешенство, он пользовался им как дубинкой.
За несколько месяцев Карл Бук удвоил вместимость лагеря в Ширмеке. Позже, в 1943-м, он приказал построить «зал для празднеств» — огромное строение с ведущими внутрь ступеньками, на фронтоне которого были изображены германский орел и свастика. Это здание вмещало до двух тысяч человек, внимавших его торжественным выступлениям, за которыми следовала демонстрация пропагандистских кинофильмов. Под этим «залом для празднеств» построили двадцать шесть карцеров. Некоторые из них были камерами пыток, до самого потолка забрызганными кровью. А если еще оставались так и не «перевоспитавшиеся», их, по личному приказу Гиммлера, увозили в направлении Штутгарта, где они заканчивали свою короткую жизнь в страшных муках. Но даже эта формальность не использовалась, если речь заходила о русских или поляках: их могли расстрелять в упор в любой момент. В их досье вполне достаточно было черкануть обычную формулировку «убит при попытке к бегству» [24] .
24
Как дегенераты и просто нетрудоспособные, психически больные тоже были арестованы и истреблены: около двухсот тысяч в Германии и сорок тысяч во Франции за время ее оккупации. См. на эту тему работу Макса Лаффона, изучавшего функционирование в тот период психиатрического госпиталя Винатье в Броне под Лионом и особенно больницы в Клермоне на Уазе, где практиковались инъекции, эвтаназия и плохое кормление. Кошмарные последствия этого для пациентов, проанализированные в серьезных научных работах, были представлены «Медико-психологическому обществу» (Max Laffont, L 'Extermination douce, ed. de l'AREFPPI, domaine de Clermont, Le Cellier, 44850 Ligne. См. также об этом: Pierre Durand, Le train des foux, ed. Messidor, 1988.)
He отставали также психиатры и психотерапевты. Берлинское психоаналитическое общество, ставшее Институтом Геринга после самоуправного назначения его главой кузена маршала, поистине молниеносно приступило к работе: «Члены Института Геринга старались изо всех сил: комиссия по «излечению» от гомосексуальности и по стерилизации ее психологических корней, сотрудничество с организацией по предупреждению любого возможного мятежа рабочего класса и с Министерством войны — для разработки психологических характеристик с целью освоения уязвимых мест врага. Аналитическая запись о Франции настаивала на наследственном присутствии у французов расовых предрассудков. (Rolans Jaccard, Le Monde, 13 mai 1987.)
О евгенике и эвтаназии см. также досье Бенуа Массена, опубликованное в «Решерш» в декабре 1990, том 21. Что касается лоботомии, то есть удаления участков мозга, главным образом с целью изменить сексуальное поведение, ее продолжали применять в тюрьмах Франко до шестидесятых годов из-за доктора Мониша, главного врача мадридской тюрьмы. Изобретатель лоботомии в эти черные годы был ранен одним из своих пациентов. (Yves Navarre, Un jardin d'acclimatation, Flammarion, премия Гонкура 1980.)
Как только заканчивалась перекличка, каждый устремлялся на свою каторжную работу, причем всегда бегом. Не могу припомнить, чтобы хоть раз в античеловеческом мире, в котором пребывали около шестисот человек, они отправились бы на работы нормальным шагом. Если мы не бежали в карьер, то оставались в лагере. Нам приходилось выравнивать дороги, ведущие к баракам, волоча дорожный каток, ремни которого глубоко врезались нам в животы. Или, не жалея воды, драить стены всех бараков, а то и ухаживать за цветочными клумбами под окнами коменданта. Содержание лагеря должно было быть безукоризненным, а рапорты в Берлин — хвалебными. Карл Бук иногда приглашал сюда своих подельников из местных властей; их мнения должны были быть только положительными.
Но когда не было запланированных визитов такого рода, он никогда не перемещался по территории лагеря пешком. Карл Бук усаживался за руль своего черного «ситроена», машины с ведущими передними колесами, и мчался вдоль дорог на всех парах. Нужно было успеть броситься врассыпную, не забыв при этом на бегу приветствовать гауптштурмфюрера. Самых рассеянных и неловких он иногда давил. И черный астероид проносился, как смерч, по всем извилинам дорог вокруг бараков, не останавливаясь никогда.
Громкоговорители у нас над головами передавали классическую музыку: Баха, Бетховена, Вагнера, и военные марши. Эти мощные звуки прерывались сообщениями, приказывавшими такому-то заключенному явиться к властям, в хозяйственный отдел или в медсанчасть. Меня тоже так иногда вызывали. Надо было дополнить досье, которое было заведено на меня еще отделением гестапо в Мюлузе. Мне снова задавали те же вопросы. Так-таки мне совсем уж нечего добавить к уже сказанному? Они считали, что моих куцых сведений о нравах и обычаях городских гомосексуалов недостаточно. Я был так юн, что мог вызнать некоторые интересующие их секреты. Зачем это глупое сопротивление? И они охотно напоминали мне, что в любую минуту могут заставить меня разговориться. [25]
25
Эме Шпиц: «В моей бригаде был молодой немец с розовым треугольником, привезенный из Дюссельдорфа, ему было двадцать семь лет. Он часто говорил мне: «Когда мы наконец будем свободны, я хочу прожить жизнь с тобой». Однажды СС его схватило, и больше я никогда его не видел. В лагерях смерти надо было все видеть, все слышать, но никогда ни о чем не говорить. Так я спас свою шкуру». (Там же, записано в июне 1980 года в Ингерсхайме.)
В горах весенние ночи 1941 года были прохладными. В центре каждого барака установили черную печь, на которой в удачные дни можно было сварить какую-нибудь случайно найденную пищу и утолить голод. Населявшие барак узники объединялись в компании по своим взглядам, иногда политическим, и это немного облегчало чувство изоляции и тяжесть каждого дня. Я не входил ни в одну из этих групп солидарности человеческой. Нося голубую ленту, значение которой было быстро понято моими товарищами по несчастью, я понял, что мне нечего ждать от них: сексуальная вина могла стать лишь дополнительной тяжестью среди тюремного равенства. Позже я убедился в этом, когда мне случилось посетить тюрьму в Руане. В мире заключенных я был нежелательным звеном, недоноском, постоянно рискующим оказаться жертвой насилия со стороны любого, существом, состояние души которого никто не принимал во внимание, всячески зависимым от капризов и прихотей надзирателей.
В конце дня, после всех физических и моральных унижений, мы падали на соломенные тюфяки, голодные и измученные. В бараки, каждый из которых был рассчитан на пребывание сорока пяти заключенных, набивалось до ста сорока человек. Деревянные нары стояли в два, а то и в три этажа. Брошенные прямо на доски, наши соломенные тюфяки были попросту набитыми соломой мешками, которые поднимали столько пыли, что спавший на них легко мог задохнуться. Естественно, самыми желанными были высокие нары, расположенные близко к очагу. Часто наши надзиратели, ища возможные тайники, сбрасывали все на пол или даже без всяких объяснений уводили узника в другой барак. И битва за спальные места возобновлялась. Она была упорной, ибо редкие часы сна ценились нами на вес золота.
На нары, расположенные над моими, положили молодого человека, который по ночам очень тяжело дышал, и у него часто случались приступы астмы. Медсанчасть снабжала его эвкалиптовыми сигаретами, чтобы он не так задыхался, но другие заключенные воровали их. Он не осмеливался пожаловаться, и ночные приступы становились все тяжелее, теперь они просто не давали заключенным заснуть. Несчастье случилось потому, что из барака поступили жалобы на пропажу драгоценных горбушек хлеба, выпрошенных вперед кое-кем из нас для вечерней трапезы. Молодой астматик был публично обвинен в этой мелкой краже теми узниками, кто отвечал за порядок в бараке.