Добротворская Карина
Шрифт:
Я вхожу, а там стоит буржуйка и труба от нее в окно выходит. Я как увидела эту буржуйку, то сразу подумала: «Если я свою дочку Таню сюда внесу (а ей годик был), то все повторится». И сказала: «Я еду в Ленинград». И уехала. Даже ничего объяснять ему не стала.
– Четырнадцать, а в августе 41-го пятнадцать исполнилось.
– Вы догадывались, что будет война?
– Войну ждали, но она все равно началась как-то очень неожиданно. Я воспитывалась у двух теть и у бабушки, мама и отец умерли от туберкулеза. Папа умер еще в 30-м году. Я помню, как я сидела на полу и играла, а он, уходя в больницу, обернулся и помахал мне рукой. И больше не вернулся. Когда меня спрашивали: «Девочка, а где твой папа?», я отвечала: «Он в хорошем климате». Так меня почему-то научили говорить. Мама умерла в 38-м. К началу войны бабушка была уже парализована, ходила с трудом, шаркая ногами. Летом меня отправили на дачу в Оредеж, это довольно далеко, нужно было ехать на поезде, а потом еще 20 километров на подводе. Жили мы там на даче и вдруг слухи – война началась, немцы идут, и идут, и идут. Говорят, они уже у Пскова, а это недалеко совсем. За нами приехал какой-то мужчина. Оказалось, что моя тетя, которая осталась в Ленинграде, попросила соседа помочь нас вывезти, и он отправил за нами какого-то хозяйственного работника. Тот добрался до нас с превеликим трудом, потом мы на пароходе доплыли до какой-то станции под Лугой. Там было очень страшно – уйма народу, летают немецкие самолеты, а солдаты из винтовок в них стреляют. И вдруг говорят, что сейчас подадут последний поезд на Ленинград – другого не будет. Мы бежим к вагону. Я держу тетю с одной стороны, бабушку с другой. И представьте – моя парализованная бабушка бежит! А в Гатчине говорят: «Поезд дальше не пойдет». Нас выгружают. И тут поезд трогается – оказывается он-таки идет в Ленинград. Почему-то всех надо было из него высадить. Непонятно. Поезд тронулся, тетя падает в обморок, я реву. Ей говорят – не волнуйтесь, из Гатчины ходят электрички. В конце концов добрались до Ленинграда.
– Как в Ленинграде было летом, до того, как блокада началась?
– В городе было спокойно, мы с подругой даже в кино бегали. Ввели карточки. То ли в конце июля, то ли в августе появились в продаже крабовые консервы, которые давали без карточек, но их не особенно брали. Крабы – это же деликатес. Никто даже не подумал, что можно десять или двадцать банок купить. Первое мое разочарование в людях: я попросила одноклассницу моей подруги что-то взять по моей карточке. Потом спрашиваю ее: «Купила?» Она говорит: «Что купила?» – «Как же, по моей карточке?» – «Какой карточке? Ты мне ничего не давала». Такая вот была первая кража. К сентябрю стало хуже, а 8 сентября сомкнулось кольцо блокады. Нам было очень плохо, потому что никаких запасов у нас не было. Две служащих карточки у теть, у бабушки – иждивенческая, а у меня – детская. Нет, по-моему, у меня тоже иждивенческая. В нашем же доме жила наша родственница Елена Олимпиевна, которая перешла к нам в квартиру жить. Потом присоединилась папина падчерица тетя Валя. Мы решили жить вместе, потому что вместе было все-таки как-то легче. Квартира была отдельная, в одной комнате тетя Анна Николаевна с бабушкой и со мной, во второй – тетя Вера Николаевна, в третьей – их подруга Надежда Дмитриевна. В ноябре она эвакуировалась, и к нам подселилась другая семья. Первой слегла наша домработница. Еду мы делили поровну, но она съедала все сразу, все время лежала и очень быстро умерла. Думаю, это случилось в ноябре.
– У вас был шок от первой смерти?
– Не было. Может быть потому, что она была сварливая и я ее не любила.
– А какая-то смерть вас поразила?
– Сын тетя Вали закончил театральный институт, и его забрали в армию. А его приятеля по фамилии Шмелинг не забрали. Не думаю, что это еврейская фамилия, скорее немецкая. Хотя немца бы, наверное, уже выселили. А может, его вовремя не выселили, а потом уже было никак… Не знаю. Он приходил к нам, мы сидели вечерами, пока светло было. Стихи декламировали, книги читали вслух, что-то рассказывали. И так он приходил каждую субботу. В начале декабря я учила какое-то стихотворение и все думала, что вот скоро ему прочту. А он не пришел, и мне сказали, что он умер. И вот это меня почему-то сильно потрясло.
– Как вы реагировали на первые бомбежки?
– Жили мы на Потемкинской. Первые бомбежки были на Петра Лаврова, и мы все ходили смотреть на разбомбленный дом. Через много лет мне снился этот разбомбленный дом, раз пять наверное.
К бомбежкам скоро привыкли, обстрелы нас особо не касались, снаряды попадали в противоположную сторону. А бомбежка… Это как судьба… Мой дом был 47-й, а бомба попала в 37-й. В ноябре я заболела корью, в подростковом возрасте корь переносится тяжело. Лежала с температурой сорок, мои тети сидели со мной, не уходили в бомбоубежище. Когда бомбили, все вокруг покачивало, и мне так приятно было… из-за этой жуткой температуры. После того как переболела корью, уже в бомбоубежище не спускались. Не до страха было. А чего бояться? Что может быть хуже того, что уже было?
– Ваши тети чем занимались?
– Одна была искусствоведом, работала в издательстве «Искусство», редактировала плакаты. Очень волновалась: не дай бог, что не так сделает. Все плакаты были идеологические, против немцев. Вторая преподавала в школе, но уроки скоро прекратились – никто в школу не ходил. Ее мобилизовали на такую работу: давали адреса, по которым надо было ходить и узнавать, что случилось с людьми, на чьи имена пришли письма с Большой земли.
– А вы ходили в школу в 41-м?
– Я училась в 8-м классе, мы сидели в школе и мерзли, преподаватели уже почти не приходили. Зато нам давали суп. Я никогда не забуду, как я пол-литровую баночку супа несла вот так домой, вцепившись в нее, хотя там в основном вода была. В школе все меньше народу было – этот умер, тот умер, а потом где-то в январе мы и вовсе перестали туда ходить.
– Как вы Новый год встречали?
– Новый год я помню, потому что мы пошли на рынок и за какую-то хорошую вещь выменяли плитку шоколада. И съели ее. У тети, которая искусствовед, был туберкулез, и 30 января она умерла. А за несколько дней до этого другая тетя – Валя, пошла за хлебом и долго-долго не возвращалась, исчезла куда-то. Было 27 января – мои именины, Нинин день. Тети нет, мне так плохо, так страшно. И я впервые почувствовала, что могу умереть. Простите, что я плачу, но я никогда этого не вспоминаю, никогда… Я сидела в кресле вот так вот, руки на подлокотники положила и чувствую, как из меня жизнь вытекает понемногу. Ничего не остается… До сих пор помню это чувство умирания. Я так испугалась, встала, начала туда-сюда ходить, и тут тетя Валя пришла. А на следующий день она опять ушла и уже не вернулась. У нее украли карточки, и она от ужаса прибежала к себе домой, на Моховую улицу. 29 января к тете заглянула ее соседка и потом рассказывала, что Валентина Владимировна ходит по комнате и как в бреду повторяет: «Ниночка, Верочка, Людочка…» Мы ведь без карточек остались, без хлеба, а это значило одно – смерть. Другая моя тетя пошла к ней на Моховую, а там – тишина. Тетя Валя лежала на полу, вот так упала она и умерла. Потом и тетя Лена умерла, и тетя Валя умерла, и тетя Виль умерла – я так Веру Николаевну называла. Тетя Виль умерла 30 января, то есть они все подряд, одна за другой…
– Вы кого-то из них похоронили?
– Только тетю Виль мы похоронили в отдельной могиле на Охте – за хлеб, конечно, отдали ее карточку. Дворничиха мне и моей последней живой тете Анне Николаевне помогла ее отвезти на саночках в одеяле, там уже была вырыта могила. Когда мы тетю туда опустили, подошла женщина вот с таким маленьким пакетиком и говорит: «У меня ребеночек, можно его к вам туда положить». – «Можно»… Вокруг белое-белое поле, и я теперь даже не представляю, где эта могила. Тетю Виль мы похоронили, а всех остальных я отвозила в морг.
– Что же вас спасло?
– 2 февраля, почти сразу после смерти тети Виль, объявили, что по сахарным талонам можно получить 200 грамм конфет. Я уже забыла, какие это были конфеты, помню только, что соевые. Мы их получили и в два дня съели. Это, видимо, нас с тетей немножко поддержало. Но бабушка с начала февраля лежала, не вставая, и есть уже не могла. 18 февраля она умерла, и ее я тоже свезла в морг. Остались мы вдвоем с моей тетей Анной Николаевной, учительницей. В марте она пошла работать в школу. 42-й год тоже очень тяжелый был. Сначала умирали от голода, а весной 42-го – от поносов. Жуткие поносы были, человек весь исходил.