Шрифт:
– Что опять отец Дэмьен сделал не так? – отец Декамп обернулся – он несся впереди, будто двери закрываются; скорее всего, он всегда так двигался – будто вот-вот полетит все содержимое туалетного столика – все румяна, бумаги, духи, подушечки и кисти, все письма и цветы засушенные; локти и порывы; Дэмьен думал – вообще, как всё быстро происходит – несколько часов, и совсем другая жизнь. Тео бы умер от счастья. Он часто ныл, как всё надоело, как хочется куда-нибудь съездить – и уезжал – в Финляндию или в Грецию; на пару дней; присылал открытки; потом приезжал – предовольный, заваливал их комнату в общежитии набросками, спиртным из «дюти фри» или каким-нибудь ядреным изысканным «тамошним»; а Дэмьен бы мог всю жизнь прожить в одной комнате – в двух – спальне, совмещенной с кабинетом и библиотекой, и кухне – ах, да, туалет-ванная; и вид из окна бы подходящий – с кусочком неба…
– Куда ты так несешься? Я-то привык, а у Оуэна в боку колет. Дай ему хоть дорогу от Собора до твоего дома запомнить.
Почему он не сказал, что они обсуждали сутаны? Такая ерунда… Но Дэмьен решил не ссориться с Маттиасом, остановился и выразительно медленно, сквозь зубы, вдохнул воздух. Отец Декамп тоже остановился, и только что вихрь из осенних листьев вокруг него не закружился.
– Прости, Оуэн. Я что-то не подумал о тебе совсем. Тут недалеко – просто идешь вдоль парка…
Такие города Дэмьен любил – они были книжные – словно ты просто попал внутрь детской повести – булыжная мостовая, красная черепица. И парк. Конечно. Полный желтых фонарей, осенних листьев и людей с детьми и собаками, бегунов с плеерами в разноцветных осенних спортивных куртках – здорово, значит, Дэмьен тоже сможет бегать; окна всей улицы выходили в этот парк, а сами деревья подходили к домам по улице вплотную, залезали ветвями внутрь, подглядывали, участвовали, сочувствовали. Дом отца Дэмьена был прекрасен – в три этажа; деревянная, в металлических узорных пластинах дверь, будто замковая, полстены оплетено плющом, плотным, блестящим, будто из толстой подкладочной ткани скроенным; за дверью – подъезд, очень светлый, с огромной лестницей с витыми перилами, такие лестницы обычно в музеях, бывших дворцах, подаренных, отданных, экспроприированных, – настоящее произведение искусства: белые ступени, из побитого, поцарапанного, затертого мрамора, и литье на перилах изображает суд Париса; чугунные обнаженные богини и сам Парис в набедренной повязке; и эти огромные окна, в которые можно встать в развевающемся пальто и раскинуть руки, мечтая о полете или падении, воображая себя спасителем мира; в ясную погоду, подумал Дэмьен, здесь, наверное, полно солнца, пробивающегося сквозь листву этих старых парковых деревьев; через окно на лестнице можно вылезти прямо на толстую ветку и сидеть, есть вишню из кулька; жареные каштаны, семечки тыквенные щелкать. Отец Декамп заглянул в почтовый ящик, достал кучу конвертов, и они пошли вверх по этим щербатым мраморным ступенькам, шли и шли, Дэмьен рассматривал двери квартир – по одной на этаж, здоровые, должно быть, квартиры; отец Декамп жил на третьем; просто толкнул дверь, такую же, как подъездная, деревянную, обшитую пластинами, замковую, и дверь просто открылась, никаких тебе ключей и замков, только предупреждающе зазвенел колокольчик, такие обычно в магазинах вешают – в маленьких книжных, или кондитерских с шоколадками ручной работы; и они вошли в прихожую, светлую, как зеленый жасминовый чай.
– Клавелл, мы дома, нас трое, – крикнул отец Декамп вглубь квартиры. – И брат Оуэн приехал. Без вещей.
Сказочный пол – старинный паркет, выложенный не стандартными рейками, а квадратами, да еще из разных пород дерева – почти белого, молочного, золотистого, красноватого, темно-коричневого, светло-коричневого; это было очень красиво и головокружительно; на этом полу можно было играть в шахматы, гадать, сочинять длинные изощренные под Мильтона и Данте поэмы о первородном грехе, да просто валяться и играть на телефоне в «энгри бердс» и всё равно чувствовать, что жизнь не проходит мимо, что ты в центре какой-то неописуемой красоты; на стенах, оклеенных золотистыми шелковыми обоями, висела огромная чугунная вешалка, тоже вся из себя произведение искусства – изображала плющ, ползущий по стене с заходом на потолок; такой привет плющу снаружи; потолок расписной, в лепнине золотой, небо, и две обнаженные женщины целуются – нимфы или богини; все потрескавшееся, нежных цветов, таких легких, что вот-вот сам взлетишь; Дэмьен покраснел; но никого, похоже, фреска уже не смущала; плющ чугунный был позеленевший – то ли от старости, то ли патина такая искусственная под старость – но было здорово; в углу стояла стойка для зонтов – но уже новая, медная, тоже вся витая, блестящая; в ней была куча зонтов; везде была разбросана обувь, и висела одежда, и всякие загадочные штуки для верховой езды, и сумки, рюкзаки. В прихожую из комнат сразу выбежали на колокольчик две собаки; маленькая беленькая болонка, с челкой, с розовым ошейничком со стразами – всё, как полагается, старенькая, она трогательно пыхтела, и на попу как-то очень трогательно села, будто ей уже тяжело вот это всё – бежать, прыгать, артрит, ожирение, всё такое, но это же хозяин, как ни прибежать, он такой красивый, так вкусно пахнет – улицей, осенью, сукном хорошим, сигаретами; а вторая была борзой, Дэмьен всегда поражался этим собакам-инопланетянам; а эта была еще трехлапой; грациозной, тонкой, изогнутой, белая с рыжим, шелковистая, собака-рококо, собака-модерн, и трехлапая; Дэмьен чуть не расплакался. Отец Декамп скинул пальто и сел на пол, обниматься с собаками, как-то здорово у них выходило, красиво и шумно; Маттиас наклонился поднять пальто; Дэмьен же стоял в испуге, недоумении, что же ему делать – в руках у него была роза и сумка, и никто ему не предложил помощь. И тут в прихожую вошел человек в фартуке, очень смешном – изображающим женское тело в садо-мазо прикиде; кожаный корсет, черные кружевные трусики, чулки, причем это было не нарисовано, а нашито, наклеено сверху – виртуозная аппликация из дорогих тканей. Человек был седой, в белой рубашке, черном пуловере и растянутых джинсах, и мягких домашних туфлях, из потертой кожи, и прихрамывал; как потом шутил отец Декамп – «мой дом – дом инвалидов, разбитых сердец; ты там за ногами-руками следи, Оуэн».
– О, вы приехали, месье Оуэн. Позвольте я Вам помогу, я Клавелл, повар, камердинер, дворецкий, всё в одном лице, – и как-то Дэмьена сразу подхватили теплые руки, бережные, такие обычно с детьми и хрусталем управляются, и ножами острыми, – давайте сюда Ваш цветок, его нужно распаковать и дать подышать, представляю, как ему нехорошо, бедняжке. Поставлю на балкон, к базилику и анютиным глазкам. Ваш чемодан… это всё?
– Мои вещи будут позже… это самое необходимое… вдруг бы что было не так…
– Нда, иногда что-то случается, согласен. Но Вы на месте, можете сообщить, чтобы Вам прислали. Не можете же Вы обходиться одной пижамой и парой рубашек.
– Теоретически… – Клавелл улыбнулся; похоже, в этом доме любой образ жизни был приемлем: и с парой рубашек, и с рубашками только от Тома Форда.
– О, прости, Оуэн, мы тебя бросили. Мы на секунду. Это – Королева Анна, – отец Дэмьен показал на болонку, – а это – Королева Елизавета, – Дэмьен, избавившись от вещей, робко погладил борзую, узкая шелковистая голова под ладонью; она терпеливо перенесла ласку от незнакомого, понюхала его руку, глянула своими черными глазами; протянул руку к Королеве Анне – она отпрянула на секунду, Дэмьен испугался – сейчас цапнет, но она просто тоже обнюхала его руку, аккуратно, но не далась, и Королевы ушли обратно вглубь квартиры. Дэмьен любил собак, кошек, лошадей, но чисто теоретически, у него никогда не было животных; поэтому он не знал, что с ними делать, и для чего они нужны; собственно, именно это он робко пробормотал в свое оправдание.
– Для любви они нужны, чистой, как роса; давай пальто, Оуэн, – отец Декамп встал с пола, стряхнул шерсть с сутаны, Клавелл уже ушел распаковывать розу, воркуя над ней, чемодан пока остался в прихожей, пальто водрузили среди прочих и чугунных лоз; и все пошли за собаками – квартира оказалась бесконечной, как каток. Этот старинный неровный головокружительный мистический паркет, и комната за комнатой – обещанные еще в подъезде огромные окна, с белыми длинными легкими занавесями, прямо как из клипов Милен Фармер, резной сундук, непонятно для чего предназначенный, деталь интерьера, сейф или хранилище парадных мантий, носовых платков, старинных батистовых, с монограммами, или зимней одежды, или старых кед, которые вечно жалко выкинуть; кресла – вольтеровские, обитые красной и коричневой кожей, в них, наверное, отлично спать с книгой после обильного неправильно ужина, Дэмьен был специалист и в том, и в другом; камин, выложенный темно-синей мозаикой, будто в нем спрятано звездное небо, а не огонь; и фрески – они были повсюду – на стенах, потолках – сделанные настоящим мастером: колонны, обнаженные женщины, охота, оптические иллюзии. Великолепный красный диван, дизайнерский стеклянный столик; и куча книг на стенах, на стеклянных полках; и казалось, будто книги прямо встроены в эти стены. И всё же, в этой квартире не было ни одной лишней вещи – было только то, чем пользовались. Из гостиной была видна одна спальня – невозможно простая – шкаф и складная старинная кровать, золотая, красная, несмотря на простоту конструкции, легкость, на пузатых ножках и с витой спинкой; «она принадлежала кому-то из кардиналов при Борджиа, пятнадцатый век, дорожная, использовали в поездках; она складывается – раз-раз, очень удобно, такая раскладушка. Еще есть спальня Клавелла, библиотека, столовая и спальня для гостей – то есть твоя спальня, Оуэн»: тоже простая комната, с двумя окнами, широкие подоконники благоустроенные для сидения – с красными подушками; между окнами – ниша, и в ней – дополнительное лежачее-сидячее место – красная софа, тоже с красными подушками и красным пледом; будто лежать и читать было основной функцией человека в этой квартире. Еще в комнате был шкаф, старинный, покрашенный сверху ярко-красной краской, с зеркалом внутри в полный рост, внутри коробки, корзины из «Икеи», плетеные, для белья и прочего, вешалки, такие девчачьи, мягкие, обтянутые красным шелком в горошек; потертый, побитый, письменный стол из красного дерева, с кучей выдвижных ящиков – которые изнутри обиты потемневшей красной замшей, пропахли табаком и шоколадом, будто кто-то там прятал от родителей, а потом от жены сигареты и конфеты; высокий красный стул из прозрачного пластика; очень сексуальный, изогнутый, будто танцующее женское тело; и еще одна софа, побольше – над ней балдахин, из шифона разных цветов – белого, золотистого, красного – очень красивый, сложный, виртуозный; на стенах – купание богинь; естественно, большей частью обнаженных; красные, бежевые, золотые, линялые голубые тона.
– Э, надеюсь, картина не засмущает тебя, – сказал Декамп. – Я бы рад закрасить в угоду, обет воздержания, всё такое, но вот именно эта фреска очень-очень ценная. Древнеримская. Облезлая такая… Как видишь, Декампы в свое время ограбили какого-то кардинала… Флавия всё хочет нанять реставраторов, но у нас денег нет… А остальные фрески современные, под эту сделаны.
– Ничего. Я в кино и не такое смотрю.
– А ну да… азиатский арт-хаус…
– Да, всё такое.
В столовой уже был накрыт стол – белая скатерть, цветы в узкой белой вазе – осенние – белые астры и гладиолусы, салфетки завернуты в лебеди, очень узкие, будто колбы, стаканы с минеральной водой, на посуде, тонкой, белой, принт – анатомические рисунки да Винчи, Дэмьена слегка затошнило от такого изыска; сама же столовая была как с фламандской картины – ничего римского – изразцовая печь, тонко расписанная, бело-синяя, белые занавеси на окнах, старинная мебель, черная и резная, как в Соборе – будто над всем городом работали одни мастера; и сразу же двери на кухню – в дверях опять появился Клавелл; выдал им влажные нагретые, пахнущие мятой полотенца, как в японских ресторанах; Дэмьен удивился – он думал, Клавелл апологет французской кухни. Как позже узналось – да, но японская культура была его увлечением – как сам Дэмьен горячо любил нуар, например, но ничего про него не писал. Они расселись, отец Дэмьен во главе, Маттиас по левую руку, Дэмьен по правую – сервирован стол был весь, человек на десять гостей – безумное чаепитие, подумал Дэмьен, отец Декамп может и так обедать – пересаживаться по кругу – на второе, потом на десерт. На столе пылал закат, но Клавелл не зажигал свет; они помолились; дождавшись «через Христа, Господа нашего, Аминь», Клавелл забрал полотенца и ушел за первым.
– Чья это квартира, Ваша?
– Моя и моей кузины – Флавии; нам подарили её на помолвку…
– Ээ, – сказал Дэмьен.
– Но мы не поженились, я же стал священником. Но квартира всё равно наша. Меня лишили всех денег после того, как принял сан, моя семья гордится своим гугенотским прошлым, тем, что, например, в Варфоломеевскую ночь уцелели из всей семьи только два человека – один Декамп и его кузен; они были маленькие, одному восемь, другому пять; их спрятал слуга в пустых помойных бочках; да ты это знаешь же, все это знают, это даже в «Википедии» есть; но Флавия учится в Нью-Йорке, она художница, чокнутая готичная художница и рок-музыкантша; у нее там свой ночной гото-клуб; и сюда она приезжает только на Рождество и на день нашей помолвки, мы празднуем его, напиваясь в стельку; и еще на свой или мой день рождения – как захочет; так что она сказала, чтобы я никуда не уходил и жил здесь… и я согласился. Мне всё равно негде. Клавелл же меня любит по-прежнему. И собаки; мы их вместе взяли из приюта, когда съехались жить вместе…