Шрифт:
– На утреннюю мессу? – спросил Дэмьен.
– Нет, я только по воскресеньям читаю проповеди, я же настоятель. А что? Хочешь поредактировать?
– Нет. Просто… уже хочу послушать…
– Ты слушаешь проповеди, вот зануда, – отец Декамп опять рассмеялся. – Ну вот, придется действительно готовиться, строить безупречные виртуозные синтаксические конструкции… я же теперь буду знать, что кто-то слушает.
– Ладно, мне пора, – Маттиас встал из кресла. – Дэмьен, завтра утром Вы во сколько придете в Собор? Место рабочее посмотрите, библиотеку нашу… Мы открыты круглосуточно.
– А сейчас? Я могу зайти сейчас в Собор…
– Месса закончилась уже. Там просто дежурит священник, отец Амеди сегодня, вдруг кто захочет сходить на исповедь, или еще что понадобится человеку от Церкви – в любое время… Но в библиотеку лучше идти днем, ночью вас завалит стопкой книг, и никто не спасет. А днем в Соборе полно народу, можно мелкоту подпрячь помогать. Мелкие – они ж обожают книжки…
– Наше Братство, Братство Собора Империи – тетеньки-цветочницы и дети, – отец Декамп поднял бокал, салютуя. – Приходи потом, какао попьем на ночь, поболтаем еще. Расскажешь, как там мой обожаемый ван Хельсинг, и запишешь для него, как я.
Дэмьен почувствовал ужас – неужели отец Декамп думает, что он приехал за ним следить? Конечно, есть чуть-чуть – скорее приглядеть сбоку, но чтобы вот так сразу…
– Конечно…
Отец Декамп махнул из кресла тонкой рукой небрежно, как будто они ему на самом деле до смерти надоели; они оделись в прихожей, спотыкаясь чуть-чуть, коньяк ударил в голову, вышли на улицу; дверь никто за ними не закрывал.
Какой милый мальчик, этот Дэмьен Оуэн, подумал отец Дэмьен, когда дверь за ними закрылась; им можно загородиться на все эти: «Мир так жесток, в нем не осталось ничего прекрасного!» – как щитом – такой сияющий, чистый, нежный, смешной, так беззащитно, что сразу стыдно за всё-всё, и хочется стать лучше – даже больше – сразу становишься лучше: худеешь, бегаешь по утрам, кормишь бездомных животных, звонишь родителям; улыбка у Оуэна такая ясная, с ямочками этими воспетыми, будто он ребенок совсем – утро, солнце, блинчики с малиновым вареньем; будто Дэмьена никогда-никогда не обижали; и он доверчиво идет в этот мир, и тебе так страшно, что его кто-то обидит, обкрадет, обманет, а еще есть просто опасности – споткнется, попадет под машину, кофе горячий на себя опрокинет, током ударится; но эта улыбка и глаза огромные, с Марсово поле, карие сияющие, зарождение сверхновой, обалдеваешь и бежишь: ловить, защищать, драться, намазывать бутерброд, пальто под ноги в лужи кидать. Он вспомнил, как купил книгу про образ Христа в культуре – в кино и современной литературе; у нее было такое нежное название, такое сказочное – «Все поцелуи неба»; ван Хельсинг упомянул про нее в разговоре телефонном, вот мол, один из наших мальчиков написал, вышла большим тиражом, видишь, получается у нас говорить с людьми об Иисусе; и он пошел и сразу купил – на какие-то последние деньги; тогда их было ужасно мало; каждый день отец Дэмьен просто делил количество денег на количество оставшихся до перевода от ван Хельсинга дней, чтобы понять, сколько он может потратить – оставить себе и дать Клавеллу на домашние расходы, и, может, где-то кофе в городе попить; хотя Клавеллу явно еще Флавия денег переводила, или Клавелл свои тратил на сбившегося с пути Декампа; тогда он приучился сидеть дома, есть дома, пить кофе и чай дома; но книгу купил и прочитал за вечер, она действительно его потрясла – такая страстная, он был так счастлив, что есть кто-то, кто думает так же – о Христе, о кантовском законе, о звездном небе над головой; и он тогда только впервые оценил этот замысел ван Хельсинга – Братство Розы; лучшие умы для Господа; он тогда всё читал, библиотеку дедушкину, которая досталась им с Флавией, посылки Флавии; а теперь вот возле кровати у него скопилась целая стопка книг, которые он «когда-нибудь» прочитает; теперь, когда, кажется, это время наступило – время славы и богатства; время читать. В Соборе теперь была толпа народа – три священника – он, отец Амеди Каллас и отец Валери де Руа, три монаха из ордена Мартина Турского – брат Маттиас – Маттиас отвечал за благотворительность, брат Тьерри – за музыку, когда-то он, Тьерри Тирсен, был известным органистом, выступал с концертами по миру, а потом принял монашество, и когда они купили орган – не самый лучший в мире, старый, но мощный, весь в резьбе – «выбирали по фото, как девушку», пошутил ван Хельсинг – брат Тьерри сопровождал его – «я к нему прилагаюсь» – тоже пошутил, но отец Декамп понял, что кто-то помог – он и отец Валери могли бы играть на нем, и играли, отец Валери имел музыкальное образование, Декамп – классическое, где и джазовые импровизации на рояле, и сочинение эссе и сонетов, и вальсы, и философия, и орган как факультатив, но брат Тьерри – он просто садился за орган с самыми безумными партитурами, которые ему писал Декамп, улыбался и будто бы самолет поднимал вверх, красный, тяжелый, фон Рихтгофен органа – и в Соборе лестница в небо вырастала – сияющая, из золота и бриллиантов – и небо было вместо крыши, сады вместо стен, море вместо пола – так умел фантазировать брат Тьерри; брат Жан Арру-Виньо занимался самим храмом, уборкой, цветами – всеми этими тетеньками – маленьким государством – «я старший брат пяти сестер, меня не проведешь»; много помогали молодые прихожане – с открытием Собора в Асвиле стало модно переходить в католицизм, будто это ничего не значит, будто это клуб такой; Дэмьен знал их всех, радовался, здоровался, давал поручения, и пока они с отцом Амеди и братом Маттиасом всё контролировали; он называл их «мой кабинет», и пока они решали все вопросы; епископ даже не вмешивался; всё-таки Собор был делом рук отца Дэмьена, и все это знали, и его авторитет никто не оспаривал; но уже порой отец Дэмьен только присутствовал, улыбался, ходил туда-сюда красиво; эдакий премьер в исполнении Хью Гранта из «Реальной любви». Тогда почему он жалуется – Маттиас так верно приложил его перед юным Оуэном… Он… просто тоскует… по времени, когда был всем везде нужен. Теперь везде и всё так хорошо, полно средств и рук; он мечтал об этом – о свободном времени, чтобы уехать когда и куда хочешь – на конюшню, кататься весь день по равнине, или домой – спокойно читать до пяти-шести утра, курить, глядя в потолок или камин; теперь можно даже съездить к Флавии в Нью-Йорк; он обожал Нью-Йорк, как можно вообще не любить Нью-Йорк… Только теперь казалось, что свободное время – это «ты никому не нужен». Отец Амеди служил в будние дни все мессы; отец Дэмьен его так и называл – «будний падре», отец Амеди не обижался; да и отец Дэмьен сам себе повторял постоянно – ты сам этого хотел, ты сам их нанял – прислали, назначили – не было такого в Соборе, со всеми общался сначала где-то ван Хельсинг, а потом, здесь уже, в Соборе – отец Дэмьен; а епископ бурчал и психовал, подписывая назначения – он не мог понять, что происходит в его епархии, зачем этот Собор, кто все эти люди… Отец Амеди был чудесный, тонкий, трепетный человек, он работал на «скорой» медбратом и держал за руку одну молодую женщину, она была католичкой, сделала аборт, испугавшись тяжелого будущего – она училась в чужой стране, плохо знала язык, и боялась, что всё потеряет – начавшуюся новую жизнь; отец Амеди жалел, что не встретил ее раньше, до того, как она лежала на каталке, истекающая кровью – аборт прошел неудачно, она нарушила режим, не обратилась к врачу, когда поднялась температура, и вот теперь умирала; и она сказала – «что же я наделала – каждый ребенок – это Иисус; а вдруг моя жизнь была бы прекрасна вместе с ним, не тяжела, а прекрасна; вдруг он был бы гением; я читала бы ему сказки, я так люблю сказки, я их собирала в детстве, у меня дома целая библиотека сказок… что же делать… он ведь не простит меня… не простит?» Амеди Каллас и вправду задумался, простил бы Иисус девушку; подумал – надо чтобы она не умерла; чтобы она родила однажды ребенка; и она не умерла; знакомый врач позвонил отцу Амеди после операции и сказал, что эта иностранная дурочка будет жить, и всё у нее там в порядке; и отец Амеди подумал – ну вот, уже простил; мысль его так обрадовала – до этого Амеди вообще не задумывался об Иисусе, хотя был католиком, из католической традиционной семьи; стал ходить в церковь; и вдруг обнаружил в себе некое свойство приносить утешение людям – после разговора с ним проблема, которая мучила людей, решалась как-то сама собой, не чудесным экзотичным или эзотерическим образом, клада никто не находил и замуж за Зака Эфрона не выходил, а именно каким-то обычным естественным способом, – кто-то выздоравливал, звонил, говорил что-то важное, получал хорошие оценки; люди приносили ему пироги и цветы в знак благодарности – ну что вы, я-то тут при чем, говорил Амеди, нет-нет, именно после разговора с вами мне стало легче, а тут и повернулось всё так хорошо, как вы и говорили; и я сразу про вас-то и подумал-подумала – а отец Амеди именно это и советовал, просто простить, обнять, поговорить, отпустить; и Амеди Каллас прямо провалился в жизнь – других людей, и уже и не представлял, где закончилась его; он понял, что люди ему нравятся, несмотря на всё то, что они о себе рассказывали; понял, что в его отношении к жизни нет ни капли цинизма, что в нем одно сочувствие и переживания за каждое дитя божье; он их так и воспринимал – дети божьи, дети; и пошел в семинарию, такое взрослое наивное чудо; и даже семинария его не напугала. С ван Хельсингом он познакомился в больнице; как имеющий медицинское образование, он по-прежнему был медбратом, только в католической больнице, и ван Хельсинг приехал туда с тем мальчиком, Изерли Флери, которого религиозные родители заперли в подвале, потому что он не захотел посвятить свою жизнь церкви, тогда как они всё уже за него рассчитали-придумали; громкое было дело, ван Хельсинг спас Изерли; принес в больницу на руках; о том, что он давно не видит мальчика и его родителей, сказал ван Хельсингу местный священник, настоятель, он давно беспокоился за Изерли, но попробуй сейчас католическая церковь вмешайся в чьи-то личные дела; мальчик был еле живой; весь в бинтах, избитый; Амеди Каллас был одним из братьев, ухаживающих за Изерли, но ван Хельсинг отметил именно его; предложил поехать служить в Собор, когда Амеди решит принять сан; и когда отец Амеди приехал, отец Дэмьен, еще один израненный, истерзанный заботами и непониманием человек, понял, что у него появился даже не друг – больше чем друг – опора, человек, который его всегда прикроет, поможет, закроет глаза не на грехи и слабости, а на усталость, потерю себя, просто даст чаю и сделает за тебя твою работу, пока ты приходишь в себя где-то в кресле с сигаретой… Потом приехали братья – с органом брат Тьерри и чуть позже, на пару недель – брат Жан, славные и понятные ребята, и потом Маттиас Мёльдерс, кто он такой, отец Дэмьен сразу понял; испугался, вцепился в ручки кресла; и Маттиас сразу понял, что отец Дэмьен знает, кто он; но Маттиас был дружелюбен; и они даже понравились друг другу; как персонажи Ремарка; и дружно делали вид, что Маттиас просто брат. Маттиас тщательно исполнял свою роль – душки-парня, отвечающего за всю благотворительность в городе, отобравшего лавры у протестантов – нищие шутили, что у католиков теперь и суп вкуснее; уже и этим отец Дэмьен мог не заниматься – и знать при этом, что всё в порядке; попробовал бы кто у брата Мёльдерса быть не в порядке, отец Дэмьен даже боялся думать, о том, что прячет шкаф и рукава шикарных рубашек Мёльдерса. На самом деле, Мёльдерс был восхитителен, тонкий и язвительный, с обостренным чувством справедливости, он рос приемным ребенком у актерской японско-немецкой пары; очень много рассказывал о Японии и Германии; католицизм он действительно выбрал сам. Эти двое – отец Амеди и брат Маттиас стали его Арамисом и Портосом – когда семью Декампов отпустило – всё-таки настоятель Собора, европейская знаменитость, – и они назначили ему содержание, отец Дэмьен стал приглашать отца Амеди и брата Маттиаса на обед или ужин, когда кому что было удобнее, и они порой сидели допоздна, если это был ужин, курили, разговаривали, пока голова не начинала кружиться; смеялись, обсуждали прихожан и прочие церкви города, политику, погоду, парки, свои семьи, фильмы – и тогда отец Дэмьен ловил себя на счастье – Бог вот он, рядом; Собор работает; и жить хорошо…
– Клавелл, я сейчас посплю в кресле, если кто придет, ты дай сначала чаю с бисквитами, а потом меня резво разбуди, чтобы я не выглядел заспанным.
– Я помню, месье Дэмьен, вы всегда говорите одно и то же.
– Тем не менее, кто-то умудряется проскочить и увидеть меня заспанным и слипшимся… Прости, это я в этом доме старый. И скучный.
– Страшно подумать, каким вы будете в сорок. Мы с мадемуазель Флавией любим про это посплетничать. Её версия – что вы не доживете до сорока.
– Я не доживу до сорока. При такой депрессии и таком количестве сигарет – о, я очень на это надеюсь… А твоя версия? Кстати, Флавия приезжает… какого числа?
– Никакого. Не получилось. У нее показ Версаче в её день рождения, в её клубе. Моя версия – что вы в сорок будете красивым, полным сил мужчиной, покинете католическую церковь, будете путешествовать и искать смысл жизни всеми возможными способами.
– О, опиум и красивые женщины, бродяги Дхармы и Дориан Грей. Надеюсь, Флавия отхватит мне что-нибудь из мужской коллекции. Хочу такие адские черные лакированные сапоги, по колено, только без пряжек, чтобы не цеплялись за стремена…
– Все в городе знают, что в это время он обычно дома, – сказал Маттиас на улице, – вот почему они дверь не закрывают. Клавелла он не любит лишний раз гонять. Люди сами приходят, открывают, гладят собак и идут к нему в гостиную. А то Вы подумаете, что он совсем плохой настоятель. Он замечательный. Самый лучший на свете. Все столовые для бездомных, в которых я работаю – его рук дело. Еще есть приют для животных, там животные живут, даже если их никто не взял, и при нем бесплатная ветеринарная клиника; приют и клинику организовал тоже отец Декамп; врачам он платит из своих денег; его родители не так давно смягчились и выделили ему содержание. И детская комната в хосписе… и телефон доверия для подростков. Его очень любят. Кроме епископа. Но тут… вопрос денег, а не веры. И на его мессы приходит много людей, очень, хотя он иногда говорит жестокие или странные проповеди.
Дэмьен был тронут.
– Я думаю, что тоже вскоре буду в восторге от отца Декампа.
– О, нет, не будете. Вы будете всё время ощущать себя в «Алисе в Стране чудес», кто-то красит розы, кто-то играет в крокет фламинго… никакой логики… одни чудеса… – они и вправду быстро дошли до Собора; было совсем поздно, ни один человек не попался им по пути; поднялся ветер, и он раскачивал фонари; и Собор тонул где-то высоко в темноте. – Я сказал про десять минут, но это чтобы уйти; отец Дэмьен затягивает в свой декаданс, как край небоскреба; можем пойти в библиотеку; отец Амеди даст нам ключи.
В Соборе было неожиданно уютно; казалось бы, толщина и масса темноты такой величины должны были раздавливать, как вода на глубине; но много-много свечей дрожало у изображений Девы Марии и Иисуса; и лампада у Святых даров, и лампа на входе, и лампа над чашей со святой водой, и открытая светлая сакристия, из которой пахло кофе по всему Собору; казалось, что это не Собор, а большой дом, некоторые уголки которого наполнены застоявшейся темнотой, как и полагается комнатам большого дома, которыми пользуются раз в год – бальная, столовая, какая-нибудь Китайская голубая гостиная; Дэмьен ничего не мог поделать – думал о «Соборе Парижской Богоматери» Гюго и о «Корабле дураков» Нормингтона, о том, что в Соборе действительно можно прожить всю жизнь, практически не выходя во внешний мир; что где-то там есть кабинеты и залы, балконы, лестницы во всех этих башнях; можно идти по ним с фонарем и слушать ветер вокруг, дыхание облаков, созвездий, веков… ему же разрешат побывать везде? От таких мыслей дух захватывало. Берёшь термос с Микки Маусом и бутерброды в коричневой бумаге и уходишь бродить по Собору – как в Мордор; Маттиас сидит в сакристии и держит конец красной шерстяной нити, которая разматывается и разматывается в твоих руках; телефоны – это ведь так ненадежно…