Шрифт:
– Они ее хахаля к ней в барак протащили, – зашептала Шендл. – Спорим, там до утра никто не спал? Даже если они одеялами занавесились, наверняка все слушали. Хотя в мужском бараке было бы хуже, как думаешь? – продолжала она еще тише. – Представляешь, чем бы мужики всю ночь занимались?
Леони брезгливо наморщила носик – в профиль безупречно римский, идеально гармонировавший с ее лицом. Шендл часто думалось, что первая красавица Атлита терпит ее внимание лишь по той причине, что она, Шендл, говорит по-французски. Рядом с Леони Шендл чувствовала себя грубой польской деревенщиной – всклокоченные рыжие волосы, ноги-спички, тело рыхлое, как перезрелая груша.
– Ты что же у нас, пуританка? – поддразнила Шендл, надеясь, что правильно поняла гримасу Леони. – Надо нам все-таки с тобой найти себе пару братьев, дай только выбраться отсюда. Таких, чтобы друг с другом ладили. Добрых, надежных. Мы бы жили в кибуце, а по воскресеньям ездили в Тель-Авив. Там и магазины, и кафе. Сидели бы, пили кофе и смотрели на прохожих.
Леони промолчала, но пожала Шендл руку, давая понять, что она может продолжать. Шендл рассказывала эту историю каждый день, как утреннюю молитву, с тех пор как они сели на корабль, доставивший их в Палестину.
– Будем мороженое есть, по магазинам ходить. Ты меня научишь одеваться, а я тебя – готовить лучшие в мире голубцы. Отличная у нас будет жизнь. Вот увидишь, я найду нам двух братьев. И еще у нас будет по паре ребятишек.
– Прямо Ноев ковчег, – заметила Леони.
– Точно
– Совсем как в сказке, – вздохнула Леони.
Здесь, в Палестине, почти все было какое-то сказочное. Бездонные корзины с мягким хлебом и пресным белым сыром казались ей пищей ангелов и младенцев. Да и сам Атлит, по ее мнению, был похож на сказочную темницу, где узники застыли в ожидании, когда кто– нибудь снимет с них заклятие и выпустит на свободу, на привольные земли кибуца, сочащиеся молоком и медом.
Больше всего ее изумлял иврит. Мертвый язык, гуляющий по миру, священный диалект со своими жаргонными словечками, например, для пули или пениса, обладающий почти магической способностью создавать или видоизменять все, в чем он нуждается. Абракадабра.
– Ты сегодня обещала говорить только на иврите, – напомнила ей Шендл. – Забыла?
– Тебе-то легко. Ты лучшая в классе. А я чувствую себя полной идиоткой, когда мне слов не хватает.
– Можешь вставлять французские, – посоветовала ей Шендл. – Я же не Арик.
– Терпеть не могу его уроки, – сказала Леони. — Нурит намного приятней
– Слыхала сегодня ночью нашу Лилиан-Помаду? – прошептала Шендл на иврите. – Опять во сне болтала. Мит шлаг[2], говорит, мит шлаг, Богом клянусь! Первый раз вижу человека, который столько говорит о еде. Это такое клише – обобщенный образ жителя Вены.
– «Клише» – это ведь не на иврите, верно?
– Виновата, – усмехнулась Шендл. – Лилиан уже скоро в платье не влезет. Ты что, не видишь, как она разжирела? Жирная корова. А еще задается. Вот ужас.
– А ты чего ждала? – возразила Леони. – Люди есть люди. Даже на земле обетованной. Думаешь, раз мы в Палестине, здесь все особенное? Здесь тоже есть свои принцы на белых конях, свои преступники...
– Как, как? Еврейские преступники? Мне это даже нравится. Это значит, что мы почти как все. Но наши дети все равно будут не как все. Они будут необыкновенными. Высокими и красивыми, как на сионистских плакатах. С бронзовыми мускулами и ослепительными зубами.
Леони поморщилась.
– Ой, прости – поспешно сказала Шендл.
Когда они прибыли в Атлит, зубной врач обнаружил, что восемь задних зубов Леони сгнили, и удалил их. «И совсем не зметно», – настаивала Шендл, отрывая руки подруги от щек.
– Что ж, у наших четверых деток будут лошадиные зубы, – сказала Леони, давая Шендл понять, что она прощена. – А кормить мы их будем парным молоком и медом.
– И оливками, – добавила Шендл.
– Никогда в жизни их не полюблю.
– Ты и про лебен это говорила.
– Ну да, тот, кто смог привыкнуть к простокваше, ко всему привыкнет.
Леони с трудом представляла, как она выдержит еще один месяц жары, которая, говорят, может запросто продлиться до октября. В лагере росло всего одно дерево, дававшее хоть какую-то тень, и в бараке подчас бывало жарко как в духовке.
При одной мысли о духовке Леони замутило. Раньше это слово вызывало воспоминания о вкусных пирогах, жареных цыплятах и батонах теплого хлеба. А теперь оно означало только душегубку. На любом языке, кроме иврита, где даже «печь» умудрилась остаться на кухне, вместе с раковиной и холодильником. Их учитель утверждал, что скоро они начнут видеть сны на иврите, и Леони занималась с еще большим упорством.