Шрифт:
В таком настроении я работать не мог. Поругался из-за пустяков с Фролом Моисеевичем, с Юрочкой, даже с добродушнейшей Трофимовной, которая зашла ко мне не вовремя, оторвав от высоких размышлений. Потом узнал, что приходила она угостить меня сладким чаем, устыдился и отправился извиняться перед всеми в обратном порядке: сначала перед Трофимовной, затем Юрочкой и напоследок перед Фролом Моисеевичем. Тот, понятное дело, не удержался от нотации: «Вот вы, молодые, сначала сделаете, а потом подумаете…». Но, в общем, был довольно мил и, отчитав нотацию, сам предложил мне пойти после обеда домой отдохнуть часа на два, а уж потом вернуться в отделение и вкалывать до победного: за последние дни скопилось немало «семечек», надо перещелкать совместными усилиями.
Все у меня в тот день шло наперекос: и в столовую опоздал, все места были заняты, пришлось долго ждать, и суп пролил себе на бриджи, и кашу подали подгоревшую — не столько поел, сколько перенервничал.
И дома я тоже не обрел покоя. На единственном стуле посреди комнаты в своей жаркой шубе восседал Арсеньев.
При виде меня поднялся смущенно, редкие седые волосы взлохмачены.
— Ради бога, извините, дорогой Виктор. Я хотел на улице обождать, но ваш юный друг с собакой… Прямо таки затащил.
— Правильно сделал!— я сбросил шинель.— И вы снимите. Здесь тепло.
— Неудобно.— Старый адвокат в нерешительности топтался на месте.— У меня, видите ли, один-единственный пиджак, еще из Ленинграда. Приходится беречь. Я его только на судебные заседания ношу.
– Ничего, ничего, на мне тоже не фрак, - Я помог ему снять тяжелую шубу. Евгений Ильич остался в видавшей виды сорочке, теперь серой, застиранной, выцветшей, а первоначально, очевидно, синей или голубой. Повесил шубу возле двери, размышляя одновременно, зачем я мог так срочно понадобиться адвокату. Он, вероятно, заходил в отделение, там ему сказали, что я буду только к восьми.
Евгений Ильич не заставил меня долго ломать голову.
— Еще раз простите великодушно, что я к вам прямо на дом пожаловал.— Он сел, поставил локти на колени, пряча таким образом заплаты на сорочке, и я старатель но избегал смотреть на них, чтобы не смущать стари ка.— Все дело в том, что меня могут с часу на час положить в больницу, а мне хотелось бы поделиться с вами некоторыми своими соображениями по делу Васина. Но прежде разрешите один вопрос. Вы верите теперь в не виновность Андрея Смагина?
— Я же вам говорил.
— Ну, мало ли что,— чуть усмехнулся он.— С тех пор прошло уже двадцать четыре часа.
— Я не флюгер.
Мой ответ, быть может, прозвучал резковато — и пусть!
— Тогда еще вопрос.— Евгений Ильич позабыл про неловкость, которую он испытывал из-за своей старенькой, линялой сорочки; выпрямился, снял руки с колен, скрестил их на груди, как на суде, когда громил прокурора.— Думаете ли вы все еще, что объектом преступ ления являлся Олеша?
— Нет.
— Ага!— воскликнул он, явно довольный.— Тогда я могу вам сказать. Если не Олеша должен был стать жертвой, то не исключено, что ему специально дали водки. Понимаете? Чтобы отстранить от поездки. Попробуйте поискать в этом направлении. Тот, кто подсунул Олеше водку, возможно, и есть действительный убийца. Или его сообщник.
Интересная мысль! Она открывала перспективу для поисков преступника.
— Спасибо,— поблагодарил я.— Вы очень хороший адвокат, Евгений Ильич.
Умный старик сразу уловил подтекст.
— Думаете, продолжаю выручать своего подзащит ного? Нет, он уже вне опасности… Просто хочется, что бы восторжествовала истина и настоящий виновник не ушел бы от правосудия.
Домашняя обстановка располагала к разговору по душам. Евгений Ильич тоже был как-то мягче и доступнее обычного, может быть, оттого, что барская шуба, прибавлявшая ему сановитости, висела сникнув, вся в складках, на гнутом гвозде. И я, решившись, спросил у него, почему он оставил историческую науку и пошел в адвокаты.
Ответ меня поразил:
— Мне тоже хочется внести свою посильную лепту в победу над врагом.
— Как?! Неужели вы думаете, что, защищая преступников, содействуете нашей победе?
— А вы думаете — нет?… Хорошо, сейчас попробую объяснить.— Он помолчал, собираясь с мыслями.— Конечно, если бы я на фронте без промаха стрелял в фашистов или хотя бы выплавлял в тылу сталь для снарядов, пользы было бы больше. Но мне уже не двадцать и даже не шестьдесят. Да, да, милый Виктор, даже не шестьдесят. Так что же я могу? Заниматься историей?
И это нужно, история — наше прошлое, в ней заложены корни настоящего и будущего; вы ведь не можете понять развитие и болезнь листьев, не зная того, что дела ется в корнях. Но все мои работы, к сожалению, оста лись там… И я в поисках полезного себе применения усмотрел еще один путь. Идет война, подчас не хватает времени и сил разобраться с каждым, кто обвинен в преступлении закона…
— Когда говорят пушки, закон молчит?— вспомнил я.
— Пусть не совсем так. Но все же грохот пушек иной раз заглушает голос отдельной, маленькой правды. А ведь за ней стоит человек, его семья. Не разберись и армия лишится воина, может быть, храброго и самоотверженного. Где-то, на каком-то микроскопическом участке ткани нашего государства потеряется вера в справедливость, будет нанесен почти незаметный в масштабе огромной страны, но весьма ощутимый для отдельных людей моральный урон… Вот возьмите хотя бы Андрея Смагина. Парень скоро пойдет в армию, будет воевать, твердо зная, что никто не может причинить ему зла, что справедливость всегда возьмет свое. Разве это не скажется на его поведении в бою — вот вы фронтовик, офицер, вы должны знать! И разве не будет работать на химкомбинате совсем с другим настроением его мать?