Шрифт:
Там я научилась это видеть.
Иногда бесконечные ряды полок с костями прерываются табличкой с афоризмом или стихами, например, Горация – современника этих катакомб. Примерно в то время, когда Абель с Оскаром отбыли на Яву, в Париж приехал король Швеции Оскар II, который тоже спускался в катакомбы. Он оставил после себя одно изречение, высеченное на мраморе вместе со стихами Юхана Улофа Валлина [33] («Мира не колебля, воины отступают») на шведском и французском языках.
33
Юхан Улоф Валлин (1779–1839) – шведский поэт и переводчик.
Афоризм Оскара II лучше звучит по-французски: «Chaque vie a sa mort, chaque mort a sa vie». Именно так: «Есть жизнь, есть и смерть». Однако верно и обратное, и в этом меня окончательно убедили несколько часов странствия в катакомбах. Я и раньше ощущала жизнь как дуновение, пронизывающее наше существо в короткое время пребывания на земле. Оно проходит через нас, или мы – через него, кому что больше нравится.
Там, внизу, я поняла, чем меня так задела судьба разгромленной церкви. Меня возмутило не осквернение святыни, а принципиальное отрицание революционерами связи с историей и мертвыми. В конце концов, это вопрос нашего будущего: если мы ничто, то и не заслуживаем ничего, кроме забвения. Но что, если то, что мы называем жизнью, – не более чем краткий миг нашего существования?
Смерть пахнет прелой листвой и заброшенным садом. Под ногами скрипит гравий. Мир мертвых и нерожденных и есть то пространство, где встречаемся мы, живые, думаю я. А если так, стоит ли придавать значение формулировкам?
На задворках своих храмов индусы сооружают специальные домики в честь почивших предков. Там они каждый вечер оставляют на пальмовых листьях еду, чтобы покойникам было чем подкрепиться во время короткого визита на землю. На мой взгляд, это мудрый и достойный подражания обычай. Я и сама могла бы заниматься тем же. Но на следующий день, если индусы голодны, они съедают нетронутое угощение. Я бы сделала то же.
Позже я беседовала о своем посещении Денфер-Рошеро с одним поляком. Из окна его мансардной квартиры просматривалась Эйфелева башня, золотившаяся в лучах солнца, как на туристическом проспекте. Хозяин квартиры смотрел на нее вот уже больше двадцати лет и давно уже перестал задаваться вопросом, настоящая ли это башня или рекламный плакат. Этот человек не доверял ни воображению, ни снам. «Все это чушь, – считал он. – Сны вносят в нашу жизнь смятение и хаос. Невозможно доказать, какое они имеют отношение к действительности».
Ох уж эти бумагомаратели, упивающиеся собственными грезами и словами!
К искусству он относился с большим подозрением. «Фантазии сиюминутны», – повторял он. В то же время его собственные рассказы и пьесы буквально кишели в высшей степени странными образами, так что голова шла кругом. И все в них было правдой, хотя, возможно, порой неприятной.
Мой друг вырос в деревне, среди кислого запаха навоза и шерсти. Он полагал, что знает, о чем пишет. Когда его называли абсурдистом, он пожимал плечами.
При этом он понимал, что с действительностью не все так просто, и эта проблема его мучила. В тот день, насколько я помню, он ждал журналиста, который должен был взять у него интервью.
– И что я должен ему говорить? – недоумевал мой друг. – Одного я не скажу ему точно. Ты догадываешься, о чем я? Ну да, конечно, о правде.
Развеселившись, он ушел на кухню варить кофе. На нем была кожаная куртка, как у американских солдат Второй мировой. Он был совсем маленьким, когда американцы появились в его деревне, и с тех пор страшно хотел такую же.
Наконец ему удалось ее купить.
Мне он очень нравился. Когда мой друг вышел из кухни, балансируя с двумя полными чашками в руках, я рассказала о своем визите к мертвым. Вопреки моим ожиданиям это его очень заинтересовало.
Для него тоже стало открытием, что мертвые и в земле сохраняют свою индивидуальность. До сих пор он полагал, что смерть уравнивает всех нас, освобождая от самих себя. Он несколько раз возвращался к этой теме.
Мы пили кофе, и я смотрела в лицо этого удивительного выходца из южной Польши.
И в тот момент, а может, в следующий, с засевшим в ноздрях запахом смерти, который вдруг стал удушающим и больше не ассоциировался у меня ни с листвой, ни с заброшенным садом, и с гудящей головой – о, этот шум! – я вдруг поняла, как оказалась на заброшенной станции с оторванным от облупившейся стены расписанием, полусгнившими шпалами и без всякой надежды дождаться хоть какого-нибудь поезда. Я лежала в постели, и меня слегка лихорадило – ничего страшного, обычная весенняя простуда, – когда вдруг осознала, почему не могу писать об Оскаре и Абеле. Нет, вовсе не потому, что пришла весна, приехали друзья и теперь я делила комнату с любимым человеком. И не потому, что была Пасха и город наполнился колокольным звоном, а молодая зелень столь отчаянно пробивалась сквозь серые камни. Причина крылась в другом.