Шрифт:
Итак, мы видим, что «трагедия философии» у Булгакова имеет двойной смысл: 1) это трагедия, настигающая философию, когда она пытается опереться на разум, для которого антиномии бытия (в первую очередь – антиномии нравственности) суть свидетельства его бессилия; в этом смысле трагедия обрушивается на философию, повергая ее в безысходность; 2) это трагедия бытия, ставшая подлинным предметом философии, опирающейся на разум, соединенный с нравственностью и верой, разум, который не боится антиномий, а напротив, определяется ими, выстраивает из них свою структуру.
В текстах Булгакова эти смыслы четко не разведены, и это затрудняет их понимание. Посмотрим, к каким последствиям приводит их разделение.
Ясно, что трагедия философии в первом из указанных смыслов отражает в себе опасность, перед которой стоит культура. Культурные универсалии – истина, рациональность, вера, Бог, человечество, смысл истории – обладают смыслом и ценностью только совместно. Распад их единства, конфликт универсалий (когда истина противопоставлена вере, а индивидуальное существование – человеческой истории) – обесценивает каждую из них, а то и превращает в нечто противоположное: истина попадает в зависимость от утилитарности и распадается на множество противоречивых «польз», человечество превращается в население, состоящее из чуждых и враждебных друг другу существ, совместность которых удерживается только прагматизмом или страхом взаимного уничтожения, от которого (до поры до времени) предохраняют законы и власть, история падает до хроники событий, в пространстве которых человек ощущает себя «заброшенным в пустыню». Бог уходит из этого мира – в интимные психологические переживания, в невысказанное, а то и вовсе исчезает – умерший, убитый, отвергнутый. Оставшись без универсалий, культура становится муляжом, выкрашенным в тона разочарования и иронической насмешки. Она подменяется совокупностью формальных правил, регулирующих относительно стабильное сосуществование людей, наций, государств, – цивилизацией, которая есть не что иное, как «приспособление к условиям природной жизни», тогда как «культура – творческое отношение человека к миру и к самому себе, когда человек на свой труд в мире налагает печать своего духа» [562] .
562
С. Н. Булгаков, «Догматическое обоснование культуры», в Сочинения в двух томах, т. 2. М., 1993, с. 638.
«В христианстве противопоставление культуры и цивилизации принимает особенно отчетливые формы. Цивилизация в своем развитии могла бы овладеть человеком и разрушить его дух.», но у культуры есть защитник – православие, которое более последовательно, считает Булгаков, чем католичество или протестантизм, стоит на пути «творческой борьбы», цели которой определены свободой, «заложенной в человеке». И эта свобода не греховна, она имеет религиозную ценность («Бог почтил человека тем, что дал ему часть в собственном творческом деле»), но лишь при условии, что человек пользуется ею, проходя путь аскезы. Творчество должно быть связано с религиозной ценностью человека (аскетический момент должен быть имманентно заложен в творческом акте) [563] . Это и означает, что культура сохраняется только трагическим напряжением духа, которое не должно ослабеть или смениться «самодовольством», иначе не быть и культуре.
563
Ibid., с. 641, 642–643.
Но трагического напряжения духа не выносит «самодовольный разум», способный только на отвлеченное умствование, на отрешенное фиксирование трагедии. И это как раз тот разум, против которого восстает Л. Шестов! Разум – господин и фетиш «философии обыденности», по которой жизнь человека, как и история человечества, без остатка подчинена законам природы, общества и морали. По ироническому выражению Бердяева, история – это большая дорога, «на ней устраивается общественное человечество, идет по ней к грядущему счастью. На дороге этой все утоптано, несмотря на «противоречия», на все видимые ужасы и страдания жизни. Пристроиться на «большой дороге», прилепиться к чему-нибудь признанному на ней за ценность и значит найти себе место в жизни и поместить себя в пределах обыденного и универсального «добра» и «зла». И тот человек, который нашел себе родину на большом историческом пути, временно застраховал себя от провала в трагедию» [564] . Усилия такого разума и направлены на то, чтобы вывести человека за пределы трагического, эвакуировать его из зоны страданий. Пусть это невозможно для всех людей – удачливым и счастливым нет дела до погибающих. «Самодовольный разум» отвернется от последних, да еще и дотошно объяснит, что их гибель не только неизбежна, но укладывается во всеобщий порядок вещей, подтверждает непреложность мировых законов.
564
Н. А. Бердяев, «Трагедия и обыденность», в Философия творчества, культуры и искусства в двух томах, т. 2. М., 1994, с. 219.
Это разум, подсовывающий людям идеи-грезы о всеобщем счастье, понимаемом как «идеал курицы к воскресному обеду», прожекты-теории о переустройстве общества в соответствии с этим идеалом, разум, бесстыдно называющий этот обман наукой. «Наука наша до сих пор умела только отворачиваться от всего страшного в жизни, будто бы оно совсем не существовало, и противопоставлять ему идеалы, как будто идеалы и есть настоящая реальность…Теперь жизнь явилась к нам со своими требованиями. Наши расчеты не оправдались. Не у поселян будет к воскресному обеду курица, а у нас отнимутся все – и материальные, и духовные блага, которыми нас дарила наука. И лишь тогда, когда не останется ни действительных, ни воображаемых надежд найти спасение под гостеприимным кровом позитивистического учения, люди покинут свои вечные мечты и выйдут из той полутьмы ограниченных горизонтов, которая до сих пор называлась громким словом истины, хотя знаменовала собой лишь безотчетный страх консервативной человеческой натуры пред той таинственной неизвестностью, которая называется трагедией» [565] .
565
Л. Шестов, «Достоевский и Ницше (Философия трагедии)», в Избранные сочинения. М., 1993, с. 323–324.
Шестов сформулировал жесткую альтернативу: философии обыденности с ее опорой на «позитивистический» разум противопоставлена философия трагедии, отвергающая этот разум, философия, последним словом которой является призыв Заратустры «уважать великое несчастье, великое безобразие, великую неудачу». Другими словами, философия трагедии – как философия, в центре которой стоит вопрос «об индивидуальной человеческой судьбе, чтобы интимная наша трагедия была основным, движущим интересом» [566] .
566
Н. А. Бердяев, Трагедия и обыденность, с. 238.
Бердяев заметил, что в этой альтернативе происходит подмена абсолюта: на место абсолютной ценности «мировой жизни» Шестов ставит абсолютную ценность индивидуальной человеческой личности. «Утвердить мир и его ценности, осуществить полноту и совершенство универсального бытия можно только утверждая трансцендентную индивидуальность, выполняя свое индивидуальное предназначение в мире» [567] . Но означает ли это, что своей индивидуальной трансцендентности личность достигает лишь окончательно разорвав связь с универсальными ценностями мира, в первую очередь с разумом, как того требует Шестов?
567
Ibid., с. 239.
И Шестов, и Бердяев сходились на том, что проблема индивидуальности есть проблема нравственная, «это все тот же трагический вопрос об индивидуальной судьбе и индивидуальном предназначении человека» [568] . Этот вопрос не может быть решен универсальным, всечеловеческим образом, а обращен к каждому конкретному личному существованию. Но, по замечанию Бердяева, «провал в том месте, в котором сплетаются индивидуальное иуниверсальное, – вот сущность трагедии» [569] . Булгаков мог бы сочувственно прислушаться к этим словам. Но, в отличие от Шестова, он полагал, что провал потому и возникает, что подменен абсолют: ведь индивидуальное не сплетается (на равных) с универсальным, а входит в него частью. В этом – залог спасения, ибо универсальное не может «провалиться».
568
Ibid., с. 241.
569
Ibid., с. 228.