Шрифт:
И несмотря на то, что каждому отдельному человеку приходится сталкиваться со своей уникальной судьбой, в любом таком столкновении обнаруживает себя судьба всечеловеческая.
Но осознание этого единства – вовсе не сулящее утешение и избавление от трагедии, но возвышающее человека и спасающее его от отчаяния и бессильного упоения абсурдом – требует не «позитивистического», а единого с верой и нравственностью Разума. «Трагедия философии» во втором смысле – это и есть трагическое напряжение духа, которого требует культура для своего сохранения. Это трагедия как условие культуры, а не как следствие ее распадения.
Вот в эту-то высокую трагедийную сущность культуры не верит Л. Шестов. Он – между Сциллой и Харибдой, чудовищами, порожденными его же бунтующей мыслью: либо культура, которой нет дела до индивидуальности, оставленной на погибель и отчаяние, либо индивидуальность, которой нет дела до культуры, проклятой и покинутой ради сомнения и одиночества. Человеку только и остается силою Веры разорвать силки Необходимости, Законов, Истины и Морали и вырваться к Божественной Воле в надежде, что Она будет милостива. К этому выбору его склоняет «философия трагедии». Но сама-то она не верит в этот выбор, ибо ее вера – сомнение, ее надежда – отчаяние, она в плену абсурда, и вырваться из этого плена ей не удается. Нельзя воззвать к вере, не веря, не найдя ее в себе. Шестов искал веру мучительно, отдав поиску всю свою жизнь, но нашел ли? [570] Вот почему Булгакова, по его признанию, личный итог этого поиска интересовал больше, чем путь мысли бунтаря-философа, заведомо представлявшийся ему ложным.
570
«.На примере философствования Л. Шестова дана одна из возможностей исследовать особое – для многих из нас недоступное, неприемлемое, но весьма распространенное в ХХ в. умонастроение: когда без бога как цели и опоры для индивида “рушится” мир – и, наоборот, только вместе с “лично обретенным” богом объединяются в целое мир и человек, его сознание, знание, нравственность, духовность» (Н. В. Мотрошилова, «Парабола жизненной судьбы Льва Шестова», в Вопросы философии, 1989, № 1, с. 141). Шестов не спас свой мир от разрушения, поиск его «личного бога» остался незавершенным. Мы никогда не узнаем, где он остановился, но даже если бы и узнали, это никак не сказалось бы на распространении шестовского умонастроения в наше время: человеческий мир рушится не в чьем-то индивидуальном сознании (речь не о психических патологиях или невротических комплексах), грозные признаки разрушения объективны и очевидны – вот почему люди вновь и вновь пытаются найти свой путь к вере, разуверившись во многих, если не во всех, путеводителях и проводниках. В этом – трагедия веры, во многом подобная трагедии философии.
Именно отсутствие веры, которое нельзя восполнить даже самой страстной жаждой ее, и заставляло Шестова прибегать к помощи обвиненного и отвергнутого им же самим разума, чтобы плести бесконечные кружева умозаключений, направленных против логики, опровергать очевидность, стаскивать с пьедесталов культурные универсалии. В иной Разум он не верил. Второй смысл «трагедии философии» был им отвергнут как вымысел, порожденный ненавистной ему идеей «всеединства», которую он сравнивал с тяжкой болезнью мышления [571] .
571
«Почему вечно говорят о всеединстве? Если Бог любит людей, для какой надобности Ему покорять их Своей божественной воле – и отнимать у них собственную волю, самое драгоценное из того, чем Он их одарил? Нужды нет никакой. Стало быть, идея всеединства есть идея совершенно ложная, т. к. философия обычно без этой идеи обойтись не может, то – второе стало быть – наше мышление поражено тяжкой болезнью, от которой мы должны стараться всеми силами избавиться» (Л. Шестов, «Афины и Иерусалим», в Сочинения в двух томах, т. 1. М., 1993, с. 654–655).
Расхождения Булгакова и Шестова были действительно принципиальны. Но между ними было и много общего. Они не смогли понять друг друга, быть может, потому, что не вполне понимали самих себя. Оба они отвергали претензии «самодовольного разума». Оба видели разверзающуюся пропасть, к краю которой он подводит человека. Но Булгаков хотел построить мост через эту пропасть, верил в возможность иного разума, в его воссоединение с Божественным Целым. Шестов же хотел перескочить пропасть прыжком веры, отбросив разум. Но обоих мыслителей подстерегла одна и та же неудача.
Шестов так и не смог совершить этот прыжок. Чем дольше он боролся с «позитивистическим» разумом, тем сильнее была хватка последнего. Даже критические аргументы в свой адрес этот разум «подсказывал» Шестову, отчего вся борьба превращалась в трагический фарс. И вера, на которую уповал мыслитель, стала невозможной и непосильной для тех «отвергнутых наукой и моралью» людей, в защиту которых он пытался выступить, а потому на деле сравнялась с неверием и отчаянием. Впрочем, в ХХ веке произошла метаморфоза «экзистенциального бунта»: культивирование «трагической свободы» индивида постепенно сменилось иронией по отношению к трагедии, а свобода сравнялась с «комфортным одиночеством» обывателя, более всего обеспокоенного тем, чтобы к нему никто не приставал с напоминаниями о каких-то там «мировых трагедиях». Отчаяние, некогда провозглашенное Кьеркегором единственным путем к подлинной вере (Шестов высоко ценил эту мысль датского философа), стало трактоваться как разновидность психического отклонения, как болезнь, за лечением которой нужно обращаться не к философии или религии, а к врачу и провизору [572] .
572
См. об этом мои статьи: «Вырождение трагедии», в В. Н. Порус, Рациональность. Наука. Культура. М., 2002, с. 316–326; «С. Керкегор, Л. Шестов и проблема культуры», в Страницы, 2002, т. 7, № 4, с. 504–522; «В. С. Соловьев и Л. Шестов: единство в трагедии», в Вопросы философии, 2004, № 2, с. 148–159.
Но и Булгаков не построил свой мост. Воссоединение индивидуального с абсолютным, а значит, и разрешение великой тео-космической трагедии, мыслилось им как лишь завершение мирового процесса, как финальное исполнение истории, как свершение эсхатологических пророчеств Нового Завета. Человеку и человечеству не под силу без помощи Свыше прийти к этому воссоединению. Это не снимает с человека ответственности за историю, но ответственность эта трагична. И так же, как В. С. Соловьев, С. Н. Булгаков в конце жизни акцентировал идею о грядущей всемирно-исторической катастрофе и мировом пожаре – последнем акте мировой трагедии. В своих последних богословских трудах он писал, что зло неистребимо, покуда сохраняется отдельность творения от Творца, покуда длится историческое время. «Основа зла в самом характере тварности, как соединения свободного самоопределения и природной данности» [573] , а значит, природа и свобода человека неразрывны со злом [574] .
573
С. Н. Булгаков, Невеста Агнца, Париж, 1945, с.168.
574
«Возможно, он <Булгаков> даже слишком категоричен тут, утверждая полную неизбежность неудачи, крушения истории в эмпирическом плане и настаивая на предрешенности именно катастрофического, а не “благополучного” конца истории. Но диво ли это? О. Сергий всегда был необычайно чуток к своему времени, и эсхатологическая тема возникала у него поистине в эсхатологические времена: “Свет Невечерний” писался во время первой мировой войны, а “Невеста Агнца” – во время второй.» (С. С. Хоружий, «София-Космос-Материя: устои философской мысли отца Сергия Булгакова», в Вопросы философии, 1989, № 12, с. 86).
Я сказал – «неудача». Но это, конечно, не личная неудача, постигшая мыслителей, которые что-то не домыслили, чего-то не поняли, не рассчитали сил. Это неудача культуры, силившейся понять причины настающего распада. В наше время находится немало умов, пытающихся обернуть эту неудачу освобождением от химер, открывающим новую перспективу. Для них трагические метания духа, ищущего выход из тупикового противостояния «сущности» и «существоваания», – это достойное ироничной снисходительности наследие вековых заблуждений, наконец-то разоблаченных и отброшенных нашим отрезвевшим прагматичным умом. Именно тем умом, который с ужасом и отвращением отвергался Булгаковым и Шестовым.
Спор о разуме остается неразрешенным. Он «мерами вспыхивает и мерами угасает», но, в отличие от Логоса-Огня, у него нет в запасе вечности. Его вспышки всегда совпадали с культурными кризисами, а угасания – с периодами, когда эти кризисы казались преодоленными. Но убыстряющееся время может оборвать эту череду. Быть может, человечество уже вступило в эпоху, когда само его существование прямо зависит от того, будет ли этот спор решен, достанет ли сил, отбросив разногласия и взаимное недоверие, найти общий путь спасения. Путь, ведущий не к иллюзорному всеобщему благоденствию, а уводящий от края обрыва.