Шрифт:
Чрезмерная «подверженность» русского влиянию «мещанства», «рабству у природных законов» во многом связана с особым настроем русской души, стремящейся к «запредельному», однако при разочаровании в возможности его достижения в высшей степени подверженной «бездарности во всем относительном и среднем» [715] . Поэтому в русской культуре нередко «место фатума занимает вселенская захолустная обывательская пошлость» [716] , способная «умертвить» душу человека. Не случайно в русской литературе XIX века бездуховное существование, связанное только с исполнением «заданных обществом» ролей, выполнением правил или удовлетворением животных инстинктов, часто становится признаком омертвения души, символом смерти, а смерть духовная приравнивается к смерти физической.
715
Н. А. Бердяев, Судьба России. М., 1990, с.25.
716
В. А. Балабанович, «О некоторых чертах творчества Чехова и Чайковского», в Чайковский и русская литература. Ижевск, 1980, с. 48.
Отсюда такое многообразие «мертвых душ» в русской литературе. Можно вспомнить, например, выразительное высказывание Л. Н. Толстого: «В городе человек может прожить сто лет и не хватиться того, что он давно умер и сгнил» [717] . Герой повести А. П. Чехова «Скучная история» с ужасом замечает в себе «равнодушие, этот паралич души, преждевременную смерть» [718] . В творчестве А. П. Чехова, как считает С. Булгаков, заключена особая трагичность, ибо его герои, в отличие, например, от романтических героев Байрона, не в силах сделать даже слабую попытку «воплотить в своей жизни смутно или ясно осознаваемый идеал» [719] ; отсюда чеховская скорбь о «бескрылости человека, о его неспособности подняться даже на ту высоту, которая ему вполне доступна, о слабости горения его сердца к добру, которое бессильно сжечь наседающую пену и мусор обыденщины» [720] . Эти наблюдения вполне перекликаются с рассуждениями Б. Асафьева, который говорил о «русском порождении зла» в образе Гришки-Кутерьмы. В образе этого героя оперы Н. А. Римского-Корсакова, по словам искусствоведа, отражено «инертное тяготение к злу, к материальности» сознания, окутанного «тенетами» земного бытия, в противоположность волевому «восхождению в святой град» другой героини – девы Февронии [721] .
717
Л. Н. Толстой, «Крейцерова соната», в Собрание сочинений в двенадцати томах, т. XI. М., 1984, с.139.
718
А. П. Чехов, Собрание сочинений в двенадцати томах, т. 6. М., 1955, с. 323.
719
С. Н. Булгаков, «Чехов как мыслитель», в Сочинения в двух томах, т. 2. М., 1993, с.146.
720
Ibid.
721
См.: Б. Асафьев, Симфонические этюды. Л., 1970, с.114.
С. Булгаков справедливо подчеркивал «оздоравливающее» влияние религиозных корней в западноевропейской культуре, благодаря которой европеец сохраняет «вековую традицию и историческую дисциплину труда» [722] , а следовательно, меньше, чем русский, склонен к некоему «падению», к «безвольному подчинению обстоятельствам».
С. Булгаков отмечал также, что слишком сильное переживание трагичности существования может вызвать (особенно в душах наиболее к этому восприимчивых) своеобразное «утомление жизнью», ибо «зло в длинные годы жизни нечувствительно оставляет ядовитые отложения, отравляющие живые силы души» [723] . Такую «отравленность» он находил, например, в Шестой симфонии П. И. Чайковского [724] . Это наблюдение созвучно словам Б. Асафьева, который считал, что в музыке П. Чайковского присутствует некое «изживание» жизни, болезненное «подчинение зову смерти», причина которого может быть заключена в той самой «отравленности жизнью», усталости, о которой писал С. Булгаков. Композитор, как считал Б. Асафьев, ощущал постоянную «текучесть» жизни и какую-то «неукорененность человека», которому «не за что зацепиться» в этом мире [725] . Такое ощущение неизбежно сопутствует существованию человека, осознавшего «трагическую треснутость» существования, но не имеющего подлинной религиозной веры, не чувствующего «божественной основы» жизни и не верящего в будущую победу «царства Добра». Своеобразное «влечение к смерти» можно найти и в музыке М. Мусоргского (вокальный цикл «Песни и пляски смерти»), и в творчестве М. Салтыкова-Щедрина (роман «Убежище Монрепо»), и в каких-то почти «по-буддийски»-жизнеотрицающих настроениях повестей И. Тургенева [726] .
722
С. Н. Булгаков, «Героизм и подвижничество», в Сочинения в двух томах, т. 2. М., 1993, с. 314. Следует отметить, что европеец в целом менее «чувствителен» ко всевозможным «мистическим восприятиям», чем русский, на которого, с одной стороны, оказывает влияние язычество с его «мистическим» духом, с другой стороны – православие, с его подчеркиванием «нерационального», «целостно-интуитивного» постижения Бога. Поэтому во многом прав В. Розанов, отмечавший, что на Западе «века слишком большой ясности в понятиях и отношениях, привычка и уже потребность вращаться сознанием исключительно в сфере доказуемого и отчетливого настолько истребили всякую способность мистических восприятий и ощущений, что, когда от них зависит даже и спасение, они не пробуждаются» (В. В. Розанов, Мысли о литературе. М., 1989, с. 144). Отчасти с этим связано и некое «отъединение» несколько иррациональной «сферы творчества» от «сферы жизни», которое присуще европейской культуре, в то время как у русского эти области неразрывно связаны. С. Булгаков отмечает, что «двуплановость» жизни и творчества, характерная для западной культуры, не типична для культуры русской (С. Н. Булгаков, Тихие думы. М.,1996, с. 267).
723
С. Н. Булгаков, Тихие думы, с. 229.
724
Кстати, эта симфония является одной из трех симфоний XIX века (наряду с Шестой Г Малера и Четвертой Брамса), представляющих концепцию мира в целом трагической.
725
См.: Б. Асафьев, Симфонические этюды. Л.,1970, с. 132.
726
В произведениях И. С. Тургенева то и дело встречаются высказывания, подобные следующему: «Вся жизнь – сон» (И. С. Тургенев, Собрание сочинений в двенадцати томах, т. 6. М., 1955, с. 148).
И все же в русской культуре ощутимы не прекращающиеся, зачастую мучительные поиски «божьего царства», «божьей правды». Однако «в религиозной жизни нет застоя, как нет и неотъемлемых достижений и мертвых точек, здесь все и всегда в движении, вверх или вниз, вперед или назад.» [727] . Поэтому «известный пессимизм как следствие остроты ощущения греха и зла есть необходимая стадия религиозного прозрения, – нужно сознать всю бедственность своего положения, чтобы искать из него исхода, и пока блудный сын еще доволен жизнью «в стране далекой», он не встанет, не пойдет к своему отцу. Но если одним этим прозрением дело исчерпывается, неизбежно наступает отчаяние вместе с осознанием своего бессилия. Это предрассветное состояние человеческой души [728] . В таком «болезненном», «переходном» состоянии и находится по большей части вся русская культура XIX (а во многом и XX века). Нередко русская душа (а с ней и русская культура) как бы «балансирует» «на тонкой границе» света и тьмы, проявляя своеобразные нигилистические установки по отношению к реальной и «относительной» действительности, но не всегда обретая (или обретая лишь частично) некую «укорененность» в «высших началах» [729] .
727
С. Н. Булгаков, Свет невечерний, с. 31.
728
С. Н. Булгаков, «Человекобог и человекозверь», в Сочинения в двух томах, т. 2, М., 1993, с. 487. Между прочим, в православии «незаходимый мрак» предшествует «умному рождению Христа в сердце человека» (Василий Валентин. Двенадцать ключей мудрости. М., 1999, с. 180).
729
Возможно, именно это имеет в виду одна из героинь Тургенева, когда говорит: «Надламывать себя не для чего – надо всего себя переломить или уже не трогать» (И. С. Тургенев, «Фауст», в Собрание сочинений в двенадцати томах, т. 6, с. 171).
Размышляя о знаменитых «Катакомбах» М. Мусоргского, Б. Асафьев пишет: «Не символ ли здесь душевного состояния, в котором протекала вся жизнь композитора, не нашедшего выхода к свету и, пожалуй, даже не уверенного, что свет существует?» [730] . Однако к творчеству композитора в данном случае скорее применимы слова С. Булгакова, сказанные им о Чехове: «Говорят, что в морских глубинах живут растения, никогда не видящие солнца, и, однако, как и все живое, они живут только солнцем, без него они не могли бы и появиться на свет и просуществовать одного дня, хотя как легко и как, казалось бы, убедительно они могли бы отрицать существование солнца» [731] . И далее: «Он дает только чувствовать солнце, и лишь изредка стыдливо и как бы невзначай, обычно от третьего лица, Чехов прямо говорит о нем – только в виде исключения, золотой луч несмело блеснет и тут же погаснет на дне оврага» [732] . И как в музыке М. Мусоргского встречаются моменты «истинного просветления» (в знаменитом вступлении к трагической опере «Хованщина», называемом «Рассвет на Москве-реке», в отдельных светлых мечтательных образах его романсов), так и у А. П. Чехова была своя, особая вера – «правда, это была не та победная вера, которая видит в едва зарождающихся ростках грядущий расцвет и торжествующе приветствует его, это вера тоскующая, рвущаяся и неспокойная, но, однако, по-своему крепкая и незыблемая» [733] . Только такая вера может дать человеку силы бороться со злом, зная, что на земле оно неискоренимо, а победа добра может быть лишь относительной [734] . Не эта ли вера, звучит, например, в повести И. С. Тургенева, исполненной в целом почти «буддийских» настроений: «Я до сих пор думаю и, надеюсь, никогда не перестану думать, что в божьем мире все честное, доброе, истинное применимо и рано или поздно исполнится, и не только исполнится, но уж теперь исполняется; держись только каждый крепко на своем месте, не теряй терпения, не желай невозможного, но делай, насколько хватит сил» [735] .
730
Б. Асафьев, Симфонические этюды, с.219.
731
С. Н. Булгаков, «Чехов как мыслитель», в Сочинения в двух томах, т. 2., М., 1993, с. 150.
732
Ibid.
733
Ibid.
734
«Нельзя и не следует отрицать и затушевывать, что христианское учение о прогрессе содержит в себе известную антиномию: призывая к прогрессу оно до известной степени в то же время и расхолаживает, умаляя его ближайшие перспективы», – пишет С. Булгаков, подчеркивая, что победа добра «может быть в теперешних условиях существования – только частичная и неполная» (С. Н. Булгаков, Тихие думы, М., 1996, с. 229).
735
И. С. Тургенев, «Переписка», в Собрание сочинений в двенадцати томах, т. 6, с. 105.
Однако поиски «света», преодолевающего «земное зло», могут приводить и к ужасным заблуждениям. Так, С. Булгаков весьма убедительно пишет о трагедии Л. Толстого, который, испугавшись «бездн ада», открывшихся ему в человеке, заменил Бога идеей некоей абстрактной морали, ощущая, вместе с тем, бессилие этого абстрактного Бога-морали противостоять могуществу «бездуховного» в человеке.
Поэтому в творчестве Л. Толстого явственно ощутимо состояние «утраты Бога», потери связи с ним, которое рождает «затаенную боль и муку религиозного бессилия» [736] . Подобное ощущение, сопровождавшее всю жизнь русского писателя (за исключением редких подлинных «прорывов к свету»), С. Булгаков считает особым состоянием сознания, которое на земле суждено пройти каждому, даже очень верующему человеку. В потрясающей по глубине трагизма и силе «выстраданности» «Софиологии смерти» С. Булгаков пишет о «божественном кенозисе», который совершил Бог Сын, воплотившись в земном обличье и временно утратив глубокую любовную связь с Богом Отцом и Святым Духом [737] . Мучительное ощущение, которое переживал Иисус перед казнью, подобно тому состоянию «богооставленности», «субстанционального» одиночества, через которое «проходит» в тот или иной момент жизни каждый человек. Обычно это происходит в моменты критические, переломные и особенно остро – в момент близости смерти, описанный С. Булгаковым с такой потрясающей силой. Подобное «разъединение» переживали многие герои русской литературы (Л. Толстой, «Смерть Ивана Ильича», А. Чехов, «Скучная история») [738] .
736
С. Н. Булгаков, «Человекобог и человекозверь», в Сочинения в двух томах, т. 2. М., 1993, с. 490.
737
С. Н. Булгаков, «Софиология смерти», в Тихие думы, М.,1996.
738
Следует отметить, что ощущение «утраты Бога» и его «обретения» может происходить в жизни человека неисчислимое количество раз и является, по сути, вообще характерным для религиозной (и, возможно, даже внешне не религиозной или неосознанно-религиозной) жизни.
Однако такое «отъединение» человека от Бога, сопровождаемое потерей любви как начала, объединяющего человека с Богом (и, как следствие, с другими людьми), неизбежно приводит к ощущению «безжизненности», а реальность предстает в каком-то «мертвенном свете». Теряя свою гармоничность и целостность, одухотворенность и «пронизанность» божественным началом, она как бы «распадается на отдельные составляющие», становится некоей «пародией» на мир. Такую «распавшуюся» действительность С. Булгаков увидел в творчестве П. Пикассо, где, сохраняя телесность, люди утрачивают «одушевленность» и становятся похожими на «неодушевленные куклы», маски [739] . Нечто похожее было отмечено им и в творчестве Н. Гоголя (повесть «Портрет», где художник рисует портрет без любви к своему созданию). Утратившее свою связь с «божественным», «отъединенное» искусство неизбежно становится «демоническим». С. Булгаков считал, что «демонизм» является своего рода эгоистической любовью к себе, не принимающей смиренного «самоумаления» и «любовной самоотдачи», которую совершает Бог Отец, порождая свою вторую «ипостась» [740] .
739
Философ отмечает гармоническую «спаянность», неразделимость «духовного» и «телесного», «пронизанность» и «просветленность» тела духом в православии в отличие от восточных учений, с их «перевоплощениями» и «преодолением телесного», где тело представляется лишь часто сменяемой «одеждой», «преодолеваемой» выходом в другие, нематериальные формы существования (см.: С. Н. Булгаков, «Труп красоты», в Сочинения в двух томах, т. 2. М., 1993, с. 539).
740
«Бог есть Любовь, и поэтому он есть Смирение, образующее основу взаимоотношения Трех Ипостасей, находящих Себя каждая в другой. Демон же не любит ничего. Он остается замкнут в себе и в сущности доволен собой. Только себя он не презирает и не ненавидит, хотя на себе успокоиться и не может, ибо все же сознает свою ограниченность и от этого тоскует» (Ibid., с. 533–534).
Трагическая «неполнота» земного существования выражается также в некоей «амбивалентности» красоты (которая «неотразима и божественна, но может служить приманкой и одеждой греха» [741] ) и любви (порождающей нередко «роковую, мучительную и противоречивую» двойственность «идеала Мадонны и идеала содомского», которая «не гармонизуема и не разрешима в пределах земной жизни» [742] ). Особое значение, которое русская культура придавала этим началам, поиски некоей мистически воспринимаемой «вечной женственности», являющей на земле «божественный лик» красоты, ощутимы в философии [743] , в литературе (А. С. Пушкин, М. Ю. Лермонтов, Ф. М. Достоевский), в музыке (М. П. Мусоргский, Н. А. Римский-Корсаков, П. И. Чайковский). Однако нельзя не почувствовать некоторую «утопичность» подобных попыток (которые отчасти сродни поискам Дон Жуана, ищущего «небесное» на земле [744] ). Отсюда – осознание гибельности земной жизни для этой «идеальной женственности» – не случайно самые прекрасные и совершенные героини русской культуры обречены на гибель в жестоких реалиях этого мира [745] , а красота предстает явлением «нездешним», «недолговечным» и «ненужным» [746] . С другой стороны, красота на земле нередко оборачивается «Содомом», а любовь приобретает обличье «похоти» и «греха».
741
С. Н. Булгаков, «Человекобог и человекозверь», в Сочинения в двух томах, т. 2. М., 1993, с. 494.
742
Ibid., с. 482.
743
Об этом Булгаков писал в статье «Владимир Соловьев и Анна Шмидт» (С. Н. Булгаков, Тихие думы. М., 1996.
744
745
Русская культура как будто не верит в саму возможность женского счастья на земле. Примеры неисчислимы: жертвенность проявляют героини И. С. Тургенева, Ф. М. Достоевского, опер Н. А. Римского-Корсакова, П. И. Чайковского. У последнего речь идет не только о трагических оперных женских образах, но и обо всех темах его симфонических произведений, символизирующих красоту и любовь, которые неизбежно гибнут.
746
Переживание этого тонко описано А. П. Чеховым в рассказе «Красавицы».