Шрифт:
Впрочем, оставим военную тему, ибо она способна увести нас очень далеко. Поговорим лучше о паре террористов, действующих в мирное время. Каждый из них взрывает самолет, битком набитый отпускниками, только один осуществляет диверсию с земли, лично ничем не рискуя, а второй сам находится в том же самолете и гибнет вместе с пассажирами. Кто из них вызовет в нас более сильную ненависть и презрение? Разумеется, первый. Остановимся подробнее на этом примере. Можно предположить, что оба наши террориста движимы одними и теми же мотивами, например идеологическими, и оба совершенных ими теракта приводят к одинаковым человеческим жертвам. Каждый согласится, что эти последствия слишком трагичны, а мотивы слишком спорны, чтобы служить им оправданием, иначе говоря, оба теракта достойны морального осуждения. Но один из террористов – трус, потому что он знает, что лично ничем не рискует, а второй – храбрец, потому что он точно знает, что погибнет. Что это меняет? Для жертв – ничего. А для террористов? Храбрость против трусости? Наверное. Но что здесь важно – мораль или психология? Добродетель или характер? Разумеется, и психология, и характер играют свою роль, отрицать это нельзя. Но мне представляется, что здесь присутствует также некий элемент, имеющий прямое отношение к морали: герой-террорист своей жертвенностью демонстрирует по меньшей мере искренность убеждений и вероятное бескорыстие мотивов. Но (и это важно) даже то подобие уважения, разумеется весьма условного, которое мы можем к нему испытывать, заметно уменьшится, а то и вовсе исчезнет, стоит нам узнать – например, из его личного дневника, – что этот религиозный фанатик пошел на преступление, пребывая в твердом убеждении, что в результате выиграет гораздо больше, чем проиграет. Скажем, вечное блаженство в загробной жизни… В данном гипотетическом случае эгоизм снова берет верх (впрочем, он никогда не уступал первенства иным чувствам), а какая бы то ни было нравственность отступает далеко в тень. Мы имеем дело с человеком, готовым принести в жертву невинных людей ради собственного счастья, иначе говоря – с обыкновенным негодяем. В этой жизни он бесспорно храбр, но движим корыстью – пусть даже посмертной, следовательно, его храбрость лишена всякой нравственной ценности. Эгоистическая храбрость – прежде всего эгоизм. Теперь для сравнения представим себе террориста, придерживающегося атеистических взглядов. Если он жертвует собственной жизнью, можем ли мы заподозрить его в низменных побуждениях? Бескорыстная храбрость – это героизм. И хотя такая храбрость не служит доказательством нравственной ценности поступка, она способна многое сказать о личности человека, этот поступок совершившего.
Этот пример хорош своей наглядностью. Что вызывает наше уважение к храбрости, кульминацией которой является самопожертвование? Риск, не подкрепленный эгоистическими побуждениями, иначе говоря, одна из форм альтруизма или, по меньшей мере, бескорыстия, самоотречения, отказа от собственного «я». Именно это, судя по всему, и заслуживает морального уважения в храбрости. Представьте себе, что на улице на вас нападает неизвестный, перекрывая вам путь к бегству. Что вы станете делать – яростно защищаться или молить о пощаде? Разумеется, это вопрос стратегии или темперамента. Никто не спорит, первая реакция кажется более мужественной и славной. Но слава не имеет отношения к морали, а мужественность – не добродетель. Теперь представьте, что на той же улице вы слышите, как на помощь зовет женщина, которой угрожает насильник. Ясно, что храбрость, которую вы проявите (или не проявите), будет говорить уже не только о вашем характере, но и о вашем моральном достоинстве (или низости), то есть о вашей добродетели (или отсутствии таковой). Одним словом, храбрость, пользуясь уважением в психологическом и социальном аспектах, с точки зрения морали может быть уважаема только в том случае, если она служит интересам других людей и свободна от непосредственного корыстного интереса. Вот почему в случае с атеистом храбрость перед лицом смерти есть отвага истинного храбреца: человеческое «я» атеиста не может рассчитывать ни на какую конкретную положительную награду. Я не случайно употребляю такие определения, как «непосредственный», «конкретный», «положительный», – каждому известно, что не так-то просто избавиться от своего эго. Даже героя можно заподозрить в том, что он стремился к славе или действовал под влиянием угрызений совести; иначе говоря, в том, что он пытался отыскать в добродетели собственное счастье или благополучие, пусть даже непрямое и посмертное. Невозможно отрешиться от своего эго, как нельзя игнорировать принцип удовольствия. Но находить удовольствие в служении другим, видеть свое благополучие в совершении благородных поступков – это уже не просто альтруизм, это и есть определение принципа добродетели.
Себялюбие, учит Кант, не всегда греховно, но оно – источник всех зол. Я бы добавил к этому: любовь к другим – источник всех благ. Впрочем, не следует слишком углублять разделяющую то и другое пропасть. Мы не можем любить других, не любя себя – вот почему Священное Писание рекомендует возлюбить ближнего «как самого себя». Возможно, себя мы любим лишь постольку, поскольку усвоили и глубоко впитали проявленную к нам любовь. Тем не менее между тем, кто любит только себя, и тем, кто любит, порой бескорыстно, и кого-то еще, разница такая же, как между тем, кто любит только брать, и тем, кто любит также отдавать. Это разница между эгоизмом самого гнусного образца и высоким, очищенным, свободным эгоизмом (именно свободным, ибо мы говорим об эгоизме, освобожденном от давления эго). Такой эгоизм называют также альтруизмом или великодушием.
Но вернемся к храбрости. Что я хотел показать приведенными выше примерами? Что храбрость как психологическая характеристика человека становится добродетелью только в том случае, если служит благу других людей или какой-либо общей благородной цели. Как черта характера храбрость, формируется из пониженной чувствительности к страху. Храбрый человек либо не испытывает страха, либо хорошо его переносит, иногда даже получая от этого удовольствие. Это храбрость сорвиголов, задир и драчунов, храбрость крутых парней, как их принято именовать в детективах. Каждому понятно, что добродетелью здесь чаще всего и не пахнет. Но означает ли это, что подобного рода храбрость вовсе безразлична к морали? Здесь все не так просто. Даже если я действую исходя из эгоистических побуждений, храброе поведение (например, готовность вступить в бой с обидчиком вместо того, чтобы молить его о пощаде) демонстрирует большую выдержку, достоинство и свободу, нежели трусливое. Между тем упомянутые качества имеют нравственную ценность и накладывают на храбрость как бы отражение своего отблеска.
Храбрость далеко не всегда высокоморальна, но без храбрости никакая мораль невозможна и недейственна. Если человек всецело поддается страху, разве сможет он выполнить свой долг? Вот почему люди уважают, и я бы назвал это уважение предморальным или квазиморальным, храбрость, даже чисто физическую, даже вдохновляющую на эгоистические поступки. Храбрость действительно вызывает к себе уважение, иногда – даже восхищение, и порой опасное, поскольку с точки зрения морали храбрость ничего не доказывает. Объясняется это, возможно, тем, что храбрость свидетельствует о стремлении вырваться из цепких лап инстинктов, преодолеть свой страх, то есть проявить самообладание, каковое, не будучи нравственной ценностью, все же является условием – не достаточным, но обязательным – всякой нравственности. Страх эгоистичен. Трусость эгоистична. Но и примитивная храбрость, храбрость физического или психологического характера не дотягивает до добродетели или, другими словами, являет собой добродетель (совершенство), не дотягивающее до нравственной высоты.
Античные мыслители видели в храбрости признак мужественности (древнегреческое слово andreia, означающее «храбрость», и латинское слово virtus происходят от корней aner и vir, то есть «мужчина»), и поныне многие с ними соглашаются. «Да у него кишка тонка!» – презрительно говорят наши современники о трусе, и это по меньшей мере доказывает, что физиология, даже антинаучная, доминирует над нравственностью. Но не следует обманываться на счет подобной физической храбрости или храбрости забияки. Разумеется, проявить такую храбрость вполне способна и женщина. Но с точки зрения морали это не доказывает ровным счетом ничего. Проявлять храбрость этого рода может и негодяй, и порядочный человек, так как она является выражением агрессивности (благодетельным или аффективным). Кант называл подобную храбрость патологической, а Декарт – страстной. Она, безусловно, полезна по большей части тому, кто ее проявляет, следовательно, по самой своей сути лишена всякого нравственного наполнения. Ограбление банка – опасное предприятие, требующее от налетчика немалой храбрости, что не делает его поступок моральным, если, разумеется, сюда не вмешаются особые обстоятельства (главным образом объясняющие мотивы налета). И наоборот, храбрость, понимаемая как добродетель, всегда подразумевает бескорыстие, альтруизм или щедрость. Это не исключает определенной бесчувственности к страху, а то и выраженной склонности бросать ему вызов. Но ни то ни другое не обязательно. Храбрость говорит не об отсутствии страха, а о способности его преодолевать усилием воли. Это уже не физиология (или не только физиология), а душевная сила, проявляющаяся в противостоянии опасности. Не страсть, а добродетель, и необходимое условие проявления всех прочих добродетелей. Это храбрость не «крутых парней», а душевно тонких людей. Это храбрость героев.
Я уже утверждал, что храбрость является необходимым условием проявления всех остальных добродетелей. То же самое – возможно, читатель помнит об этом – я говорил о благоразумии. Но почему это должно нас удивлять? Что странного в том, что добродетели взаимозависимы? Не будь благоразумия, прочие добродетели превратились бы в слепоту или безумие; не будь храбрости, они стали бы тщетой или малодушием. Праведник, не обладающий благоразумием, не знал бы, как сражаться с несправедливостью. Праведник, не обладающий храбростью, просто-напросто не решился бы схватиться с ней. Первый растеряется, не понимая, какие средства употребить для достижения своей цели; второй – отступит перед предполагаемой опасностью. Следовательно, безрассудный или трусливый человек не может быть истинно праведным (то есть праведным в своих поступках, по которым только и можно судить человека). Всякая добродетель есть храбрость. Всякая добродетель есть благоразумие. Страх не заменяет добродетель.
Это прекрасно объясняет Фома Аквинский. Fortitudo (душевная сила или храбрость), равно как и благоразумие, хотя и в несколько иной форме, является «условием всякой добродетели» перед лицом опасности, утверждает он. Следовательно, храбрость – одна из главных добродетелей, поскольку на ней, как на опорной оси, держатся все остальные. Ибо, как учит Аристотель, всякой добродетели надлежит действовать с несокрушимой решительностью (именно это свойство можно назвать душевной силой). В то же время особая добродетель, которую мы называем храбростью, позволяет, как говорил Цицерон, бросать вызов опасности и переносить тяготы труда. Отметим мимоходом, что храбрость, разумеется, противостоит трусости, но не только. Она противостоит также и лености, и слабоволию. Идет ли речь об одной и той же храбрости? Наверное, нет. Опасность не то же самое, что труд, страх не то же самое, что усталость. Но в обоих случаях от нас требуется преодоление примитивного, животного инстинкта, толкающего нас к бездействию, отдыху, удовольствию или бегству. В том смысле, в каком любая добродетель есть усилие – а они все таковы, кроме любви, которая является благодатью, – всякая добродетель есть также и храбрость. Вот почему слово «трус», как отмечает Ален, это самое оскорбительное из ругательств. Не потому, что хуже трусости ничего нет, а потому, что человек, лишенный храбрости, не способен противостоять худшему в себе и в других.