Шрифт:
Естественно, как всегда бывает в таких случаях, разговорились. Почти все, кто входил в востоковедческое братство, были друг с другом на «ты», были на «ты» и Салганик с Шебаршиным.
Он неожиданно сказал Мариам Львовне:
— Есть три темы, на которые наложено полное табу, я не могу о них говорить, имей в виду…
— Что за темы?
— Первая — это моя служба…
— А я и раньше о твоей службе ничего не спрашивала — чего же спрашивать сейчас?
— Вторая тема — мои женщины…
— Это естественно. Мои увлечения, мои мужчины — тоже закрытая тема.
— Третья тема — мои взаимоотношения с Богом.
— Это дело очень личное.
Условие это — три табу — прошло через всю жизнь и Салганик, и Шебаршина, они были друзьями, и когда Шебаршин после иранского провала с Кузичкиным окончательно переехал в Москву, то часто звонил Мариам Салганик. Это стало неким обязательным ритуалом, который не подвергался сомнению и не нарушался много-много лет. Каждый вечер, традиционно, в двадцать тридцать на квартире Салганик звонил телефон — это был Шебаршин.
Салганик поднимала трубку, Шебаршин, как обычно, начинал разговор в шутливом или в полушутливом тоне.
— Мариам, я звоню, чтобы сказать, что я еще жив!
— Я этому очень рада…
Дальше следовало продолжение, почти всегда шутливое, а концовка была, как правило, серьезная — так выстраивалась «сюжетная линия» тех «ритуальных» бесед. Темы затрагивались самые разные, могли говорить обо всем. Иногда Салганик звонила первой. Как-то телефон Шебаршина переводили на новый индекс, и он на два дня пропал. Салганик охватила тревога — жесткая, неотвязчивая, — ну буквально за горло взяла: а вдруг с Шебаршиным что-то случилось? Ведь он один в просторной, гулкой от того, что больше никого в тех стенах нет, квартире… Ему нужна помощь, но никто помочь не сумеет — нет же никого.
Тревога прошла лишь, когда Шебаршин позвонил, объявил, что «он еще не умер», и рассказал о причине столь долгого молчания — а два дня оказались действительно долгими…
С тех пор пропусков в «ритуальных» телефонных звонках не было — может быть, за исключением тех случаев, когда Шебаршин куда-нибудь уезжал.
Если же Салганик улетала куда-нибудь сама, то обязательно звонила ему, произносила что-нибудь шутливое, — иногда загадочное, иногда ерническое, иногда стихотворное, все зависело от обстоятельств, — и по законам востоковедческого братства спрашивала, что Шебаршину привезти.
Иногда он просил привезти чаю, — при этом специально подчеркивал: «Только хорошего», — хотя мог бы и не подчеркивать, Салганик знала толк в чае и плохого не привозила, — иногда пластинку, иногда книгу…
В тот январский холодный день Мариам Салганик улетала в Индию и перед тем, как отправиться в аэропорт, позвонила Шебаршину.
Ерничать не стала — что-то остановило ее, — Бог уберег, сказала только, что будет в Дели, и спросила:
— Чего тебе и Нине привезти?
В ответ прозвучали какие-то странные звуки, потом в трубке повисло молчание, и лишь затем незнакомый голос, — но это был шебаршинский голос, его, — произнес:
— У нас умерла Таня.
Салганик ахнула:
— Ка-ак умерла?
— От приступа бронхиальной астмы. «Скорая помощь» опоздала на пять минут. Все!
Если Шебаршин говорил «Все!» — значит, все, продолжать с ним разговор было бесполезно, он ничего не будет ни объяснять, ни рассказывать, ни тем более плакаться.
Надо было бы поддержать Шебаршина, поддержать Нину Васильевну, сказать какие-то слова, найти для этого нужный тон, хотя тон и слова в таких ситуациях совершенно ничего не значат, но Мариам Салганик не смогла этого сделать — самолет ведь не ждет, он даже министра ждать не будет…
Когда Салганик вернулась из командировки и позвонила Шебаршину, тот сказал, что за гостинцем заедет сам, многое объяснит. Приехал вечером после работы, усталый, немного бледный, — позвонил в дверь. Салганик открыла, Шебаршин увидел ее вопросительно горькое лицо и произнес негромко:
— Цыц!
Больше Шебаршин не заговаривал с ней о болезненном прошлом, о покойной дочери, о том, как все случилось, — ни разу, никогда. Слово «цыц» было более жестким, чем слово «все» — это был полный, стопроцентный запрет на тему в общении. В общении с кем бы то ни было, даже с очень близкими людьми.
Одиночество — страшная вещь, съедает иногда очень сильные натуры, есть люди, которых даже на двадцать минут нельзя оставить одних. Шебаршин был очень сильной натурой.
Семь с лишним лет он провел в одной комнате с больной Ниной Васильевной, спал мало и чутко, если что, мгновенно вскакивал и хватался за лекарства для жены, давал ее свежей воды, делал еще что-то, потом снова забывался — до следующего вскрика больной.
Когда Нины Васильевны не стало, сделалось еще труднее, Шебаршин просто не знал, куда деть себя в большой, напрочь опустевшей квартире.