Шрифт:
Брюсов — Нине. 2 июня 1906. Москва.
…Твое письмо без марки, с пометой «Москва», произвело на меня сильнейшее впечатление. Я получил это письмо после 4 час., тотчас взялся за телефон, и Твоя Матрена ответила мне, что в этот самый миг Ты уезжаешь. Ты все же поступила нехорошо, не известив меня, что Ты в Москве, не увидавшись со мной. Мне это горько и обидно. Ты — и пряталась от меня! как же это!
И еще — зачем же ты меня обманывала, говоря в письме из Варшавы, что едешь в Цехацинов…
Состояние души моей не улучшается, а делается все хуже и хуже. Чувствую полное бессилие. Мой верный термометр, мое стихотворное творчество, упал очень низко: со дня Твоего отъезда я не написал ни одного стиха. Да и вообще с января я вряд ли написал больше десяти стихотворений, очень умеренного достоинства. Перестать писать стихи для меня совершенно равносильно духовной смерти. А я перестал писать стихи. Ты пишешь мне: работай. Я ничего не могу работать. С большим усилием над собой делаю я кое-что по библиографии для нового издания Пушкина, затеянного Брокгаузом; больше ни на что не способен…
Я знаю, какой совет Ты дала бы мне в ответ на эти жалобы, если бы захотела говорить откровенно: «Перемени всю жизнь! Брось все! Стань безумным!» Нет, Нина, чтобы стать безумным, нужны душевные силы, а их у меня нет. Чтобы стать безумным, нужна энергия и воля, а их у меня сейчас нет. Чтобы стать безумным, нужно, наконец, безумие, а во мне его теперь нет вовсе, вовсе! Я был прав, когда на пути из Финляндии говорил Тебе, что вершина пройдена; Ты была права, когда в начале минувшей зимы говорила мне, что я стал «плохим», «хуже», что такого меня Ты не хочешь. Да, в жизни моей души эти десять месяцев были одним падением, медленным скатыванием по отлогой плоскости в пропасть. И я сознаю, что никакая сила не может удержать этого моего падения. Я должен упасть до дна. Тогда лишь может наступить возрождение. Тогдалишь могут вдруг вырасти крылья. И дно уже близко. Вижу его.
Нина! Нина! девочка моя! Ты, может быть, ждешь от меня слов, которые дали бы Тебе силы, ободрили Тебя. Нет у меня таких слов. И мой голос становится глухим, и мои слова тусклыми. Ждать от меня сейчас нечего, помочь мне сейчас нечем, можно лишь пожалеть меня, можно лишь надеяться на меня, надеяться на чудо воскресения…
Нина — Брюсову. 3 июня 1906. Лидино.
А что я могу сказать тебе, Валерий? Наступил 5-й акт драмы. Тот, кого любили, кто был центром всей жизни, чей образ царил над всем, — где-то замерз. Вносят его холодное, холодное тело… Что может быть дальше? Ведь это и есть конец. О каких «крыльях» ты говоришь? Если и вырастут «крылья», они унесут тебя в иной мир, не ко мне, не возвратят тебя. Я люблю тебя и хочу их для тебя, потому что мне больно от твоей боли, но моя роль кончена. И для себя мне нечего и неоткуда ждать. Та страна, куда сначала ты сам стремился, куда потом звала тебя я, — чужда твоей душе. То солнце — не твое солнце. Оно обожгло, истомило тебя. Уйди. Есть время. Ты воскреснешь, я верю. Все твои письма после Финляндии, которых не могла я понять тогда, были сплошным предчувствием будущего. Ты хотел бежать, чтобы не увидеть этого страшного дна, которое видишь теперь. Я удержала, я хотела иного и верила; я не знала, — прости меня! Я не позову тебя больше в «безумие». Да и что же такое это слово? Это лишь мое второе условное имя любви. Если ты можешь оглянуться назад в эти месяцы, если там еще как-нибудь звучит мой голос, — вслушайся. Всегда, всегда это слово значило одно: <любитъ». А любить — это быть беспредельным, войти в мир несказанных чудес, взять все и отдать себя, никуда не оглядываться и ничего не жалеть… Ах, знаешь ты, что для меня любовь! И слово «безумие» всегда значило — любовь. И если, глядя в глаза тебе, просто, ясно и серьезно спросить тебя: так ли и ты понимал его? — Ты не солжешь мне, ты скажешь «да». И пишешь: «…безумие… а во мне его нет теперь, нет вовсе, вовсе!»
О, зачем после Финляндии я не ушла, как ты хотел, не поверила, что нам (тебе) остался только скат вниз, а все пыталась удержать, хотела вернуть тебя к тому, что ты так скоро, скоро забыл. Это назвалось «мучительством», а я ведь лишь любила. Тебе было мучительно лишь потому, что мы не шли рядом. Душа ли у тебя вся иная, чем у меня, или только в этом мы не совпали, — не знаю. Но вижу я, вижу теперь совсем ясно, — это конец. И вот, отрекаясь от себя, затаив все безмерное отчаяние, мне хочется успокоить тебя нежно, ласково, вернуть к надежде на воскресенье. Верь, ты будешь вновь самим собой, вернутся стихи, вернется все утраченное в дни со мной. Оторвись только от меня разом, вырви последние блекнущие цветы. Убей жалость и нежность, стань бесстрашным, посмотри на мою жизнь как на одну из твоих ступеней вверх по твоей длинной, о, далеко не пройденной лестнице, смотри в свое небо, побори дни унынья и упадка. Я верю, ты сильный, ты выйдешь из этого испытанья вновь юным, сумеешь сбросить утомление этих месяцев; — но только не ходи по тем дорогам, которые не для тебя. Но скорее! Если видишь дно и упасть неизбежно — падай без страха. Ты веришь, что вырастут «крылья», и я верю. Там же вырастут и мои «крылья». Я тоже жажду. Но и меня лишило силы утомленье, длительные муки. Дай мне отчаяния! Последнего отчаяния хочу я! Приди и скажи: «Я не люблю тебя, я не хочу быть с тобой». Скажи это с той же уверенностью, как прежде говорил: «Я люблю тебя, я не могу без тебя». И как прежде от этих слов передо мной открылось бездонное счастье, так и теперь от новых слов, с той же силой чувства я упаду куда-то вниз, во мрак. Ах, тогда мне будет легко! Но не мучь ты меня медленно, не превращай в камень. Даже смерти хочу отдать я живую душу. А вот уж давно длится это качанье над пропастью. Не могу так! Ты велел не уехать, уверял, что я встречу тебя нового, что перед нами новая жизнь. Неправда! Ты только малодушно отдаляешь неизбежное. Смешно же, в самом деле, думать, что я надеюсь после твоих писем, что я «отдыхаю». Смешно думать, что кто-то может «отдыхать» в зеленых меланхолических аллеях, на тихих озерах перед собственной казнью. Валерий, скажи мне правду! Что ты убиваешь меня с такой невыносимой медленностью. Я ведь с сентября знаю все и знаю, как это кончится. Ты уверял, через все я так хотела видеть впереди радость. Не вижу больше, не надо лживых надежд. Взгляни в свою душу глубже, еще глубже. Там есть ответ. Ведь всё в душе, ничего не придет спасать извне. Мне только нужно одно твое последнее правдивое слово.
Валерий, милый, милый, отчего нет счастья? Кто меня проклял? Я так хочу любви, нежной, тихой, ясной, навсегда. И только горе, горе! Валерий, ты замерзаешь, ты холодный, тебя нет для меня. Валерий, Валерий, не слышишь меня! А я люблю, люблю!
Брюсов — Нине.
5 июня 1906. Москва.
Нина, девочка, любимая! Ты хочешь заставить меня солгать… Правдой Ты признаешь только мою ложь, а когда я говорю свою правду, Ты мне не веришь. Я Тебя люблю, только Тебя, — вот моя правда. Но для Тебя «любовь» и «безумие» одно и то же, а для меня не одно и то же. Любовь есть в моей душе, безумия — нет. Ты этому не веришь, но я не хочу, не могу, не буду лгать. То, что сейчас со мной, — не ущерб любви, а ущерб души. Может быть, это подготовлено даже не этими нашими 20 месяцами, а 20 последними годами моей жизни. При всех своих падениях и замираниях, в общем я жил жизнью очень напряженной, если не во внешнем, то во внутреннем. Все сделанное мною (а кое-что мною сделано-таки) досталось мне вовсе не даром. И вот настал час, день, когда идти дальше по той дороге, по которой я шел, некуда… Творить дальше в том же духе — значило бы повторятся, перепевать самого себя. Это может Бальмонт, я этого не могу. И вот, в этот страшный час распутия, Ты мне говоришь о любви, о нежном счастии. Я должен все силы своей души направить на то, чтобы сломать преграды, за которыми мне откроются какие-то новые дали, — чтобы повернуть своего коня на новый путь. У меня сейчас не может быть сил ни на что другое. Приди ко мне с волшебным жезлом, открывающим эти новые пути, — и я пойду за Тобой. Ах, то воистину должен быть волшебный жезл, воистину новые слова: не слова о безумии, которые я сам говорил слишком часто, не слова о нежном счастии, которое — хотя и на миг — мы изведали с Тобой вместе, и уж конечно не слова из революционного словаря, годные для младенцев вроде Твоего Сережи. Есть какие-то истины — дальше Ницше, дальше Пшибышевского, дальше Верхарна, впереди современного человечества. Кто мне укажет путь к ним, с тем буду я. Или дай мне найти их и приди ко мне. Ибо в тот миг, как я опять почувствую возможность жить, возможность творить, возможность идти вперед, — мне никого не нужно будет, кроме Тебя. Жить я хочу, я могу только с Тобой, но сейчас не знаю, хочу ли и могу ли я жить. И мне кажется, что я не говорю этим письмом ничего нового: это всё те же, прежние признания, еще более уясненные, еще более углубленные…
Нина — Брюсову.
6–7 июня 1906. Лидино.
Валерий, Валерий, что я могу?!
Я сломаю душу еще раз, вырву из нее все, что во мне мучит тебя. Но ведь это будет одна ничтожная часть. Ах, я на все готова, чтобы только не видеть тебя, милого, любимого, изнемогающим, отданным боли и бессилью! Но не знаю я как! Должно быть, это слишком много для меня. Если бы это лежало в пределах любви, я не почувствовала бы себя такой слабой, бессильной, неспособной. Я нашла бы в душе своей новые нетронутые источники, открылись бы новые светлые дали, зазвучали бы новые слова. Вижу за всей скорбью и безнадежностью этот ослепительно сверкающий мир. Но не он тебе нужен сейчас, и пусть слова о нем немые падают на дно. Мне страшно, и больно, и стыдно говорить их, и они сами умирают, когда нет отзвука. Тебе нужно иное, иное… Есть в душе твоей таинственное и великое. Когда я мыслью подхожу к этим граням, — я ничего не знаю; мне хочется только богомольно поцеловать тебя в лоб, тихо коснуться твоих рук, встать пред тобой на колени, и молчать, и неметь. Я редко говорю тебе это, но помню всегда. И вот когда там цветут цветы, или проносятся бури, или падают холодные туманы, — что я могу! Я могу только отойти с радостью или печалью, стоять вдали, ждать, когда ты вернешься, и думать о тебе, думать. Может быть, и там есть свое утомление и нужен отдых и сон, как в жизни здесь. Может быть, тебе вовсе не нужны никакие слова, ниоткуда, может быть, в этом томлении они уже возникают в твоей же душе, и миг излома, боли и изнеможения ты обманчиво принимаешь за смерть. Кто скажет тебе какие новые слова? Кто ты, чтобы ждать тебе чуда, когда твоя собственная душа со всем свершенным и затаенным для будущего есть чудо из чудес? Ты устал, только устал, и не хочешь, и боишься дней томленья и тишины. Ты сам говоришь и сознаешь, что это может быть подготовлено 20-ю последними годами твоей жизни, подъемами и падениями, страшной напряженностью ее. Так отчего же и при этом сознании тебе так страшен «час распутья»? Валерий, Валерий, здесь я ничего не могу, но я знаю тебя, вижу тебя и верю, верю, верю! Пойми, ведь это только часть твоей дороги, а не конец и не предел ее. Ты должен встречаться с ужасами, и в каких бы образах они ни приходили, ты должен их встретить с спокойным и ясным лицом. Но что я могу сказать! Грубы и слишком просты слова мои. Может быть, ты горько улыбаешься в ответ. Ах, я люблю тебя, Валерий, этой любовью я научилась чувствовать тебя, ощущать самые тончайшие дрожания твоих внутренних струн. И хотя то, что с тобой сейчас, — этот упадок творчества, ущерб так же непостижим, как и расцвет его, я все же каким-то ясновидением любви вижу тебя и в этих пределах, и знаю, и верю, — все вернется. Твое все вернется! Ты устал, ты безмерно устал, но ты юный, сильный, ты поборешь призраков, только верь, верь в чудо твоей же чудесной души. Валерий, если я мешаю тебе сколько-нибудь, не изнывай и не изнемогай еще от жалости. Давай мне только что можешь, я не жду уже никаких «осуществлений любви». Если можешь быть со мной, — будь. Я глубоко схороню все желанья, убью их, вырву их. Теперь я знаю и о себе, — тех радостей, что я хотела, не будет никогда. И хочется одного, одного сказать тебе твоими же стихами:
О, приди без улыбки, без жалости Снова к древу меня пригвождать, Чтоб я мог в ненавистной усталости Снова руки твои целовать.Мне ничего, ничего не надо больше для себя. Мне горько, что любовь моя, какой бы она ни была, в эти дни для тебя — ничто. Но я сломаюсь, я вырву все, только бы быть для тебя хотя маленьким проблеском радости, а не мученьем среди мучений. Может быть, ты когда-нибудь поверишь в это и не будешь бояться и бежать меня, а придешь, каким бы ни был. И тогда мне не будет иной радости, кроме той, что ты, милый, любимый, веришь в мою неизменную любовь.