Клепикова Елена
Шрифт:
С подлинным верно.
Кто кому сочинит некролог?
Годом раньше, на следующий день после нашего переезда на запасную родину — так Бродский называл Америку, — ты повел всех нас в мексиканский ресторан, а оттуда мама с папой помчались на встречу в агентство, которое занималось трудоустройством вновь прибывших, а мы с тобой отправились в твою гринвичвилледжскую берлогу.
Сидим в твоем садике-малютке в плетеных креслах, тянем остывший кофе, привыкаю постепенно к тебе новому, то есть старому — новому старому, а в Питере ты был старый, тот есть свой в доску, но молодой. Столько лет прошло — ты продолжаешь мне «тыкать», а я с тобой, как в детстве, на «вы».
— Что будем делать? — спрашивает. — Или ты переходишь на «ты», или я — на «вы». А то как-то недемократично получается.
— Какой из вас демократ! — И напоминаю ему историю с Довлатовым, которая докатилась до Питера. Со слов Сергуни, который жаловался на Бродского в письме к нам.
Самое замечательное в этой истории была реплика Довлатова, которую он — увы и ах! — не произнес. В отличие от Иосифа, который в разговоре был сверхнаходчив, все схватывал на лету и мгновенно отбивал любой словесный мяч, у Сергуни была замедленная реакция, да еще глуховат на левое ухо, импровизатор никакой, свои реплики заучивал заранее наизусть либо придумывал опосля, как в тот раз.
При первой встрече в Нью-Йорке Довлатов обратился к тебе на «ты», но ты тут же прилюдно поставил его на место:
— Мне кажется, мы с вами на «вы», — подчеркивая образовавшуюся брешь шире Атлантики.
— С вами хоть на «их», — не сказал тебе Сергуня, как потом пересказывал всем эту историю, проглотив обиду, будто ему что еще оставалось.
«На „их“» — хорошая реплика, увы, запоздалая, непроизнесенная, лестничная, то есть реваншистская. Все Сережины байки и шутки были сплошь заранее заготовленные, импровизатором, репризером никогда не был.
Услышав от меня о присочиненном довлатовском ответе, ты удовлетворенно хмыкнул.
— Почему ты был так строг с ним?
Надо бы разобраться.
— Демократ никакой, — соглашался ты со мной. — Одно дело — Серж, ты — совсем другое. Приятно, когда юная газель с тобой на «ты».
— Перед собой, птичка. Я в том возрасте, когда мне, как женщине, пора скрывать свои годы. Может, это я так к тебе подъезжаю, чтобы сократить расстояние. А то все дочь приятелей, тогда как ты уже сама по себе.
И без перехода:
— Еще девица? Ждешь принца с голубыми яйками?
— Много будешь знать — состаришься, а ты и так старик.
— Мгновенный старик, — поправил ты, не ссылаясь на Пушкина.
Так уж у нас повелось — перебрасываться общеизвестными цитатами анонимно либо обманно: лжеатрибуция называется.
— Тем более. Оставим как есть. Ты же сам этого не хочешь, дядюшка, — сказала я, переходя на «ты».
— Почему не хочу? — удивился он.
И тут же:
— Ну, не хочу. Давно не хочу. То есть хочу и не хочу, безжеланные такие желания. С тех самых пор. А если через не хочу? Знаешь, в Пенсильвании есть городок, Intercourse называется. Новое имя Содома и Гоморры. Представляешь, чем его жители занимаются с утра до вечера и с вечера до утра?
— В другой раз как-нибудь, — сказала я уклончиво, забыв о его присловии, которое тут же и последовало:
— Другого раза не будет.
— Для тебя. А для меня будущее всегда впереди.
И вместо вертевшегося на языке: «А если ты помрешь на мне от натуги?» (как и произошло, метафорически выражаясь, — слава богу, не со мной) смягчила, как могла, отлуп:
— Ты не подходишь мне по возрасту, я тебе — по имени.
Намек на лингвистический принцип, который срабатывал у него на сексуальном уровне: делал стойку на любую деваху с именем той — изначальной, главной, единственной. Нулевой вариант, предтеча, Первая Ева, Лилит, а настоящей Евы так и не дождался. Одним словом, демониха.
— По имени как раз подходишь: где Марина, там и Арина. Одна буква, плюс-минус, всех делов!
И тут же зашел к вопросу о нашей гипотетической близости с другого конца.
— В мои лета не желание есть причина близости, а близость — причина желания.
— В мои — наоборот. На кой мне твои безжеланные желания! А возраст у тебя в самом деле для этих дел не очень шикарный, — вставляю одно из любимых его словечек.
— Много ты знаешь, пигалица! Мой друг Уинстан (указание, что был накоротке с Оденом, с которым знаком был шапочно и кратковременно, всего за год до смерти последнего, да еще языковая преграда — английский у Иосифа в то время был пусть не на нуле, но в зачаточном состоянии) очень точно на этот счет выразился: никто еще не пожалел о полученном удовольствии. Сожалеют не о том, что поддались искушению, а о том, что устояли.
— Как сказать! — ответила ему многопытная ягница, и он расхохотался.
Вот тогда он и предложил мне:
— Не хочешь быть моей герлой, назначаю тебя моим Босуэллом.
— Это еще кто такой?
— Про Сэмюэля Джонсона слыхала? Босуэлл был ему друг и сочинил его жизнеописание.
— А как насчет Светония? Жизнь тринадцатого цезаря?
— Тебе все смех*ечки и п****хаханьки, — огрызнулся он и вкратце ознакомил со своими соображениями о латинских мраморах и их реальных прототипах, которые неоднократно варьировал в стихах, пьесах, лекциях и эссе, вплоть до мрамора, застрявшего у него в аорте из его предсмертного цикла.