Клепикова Елена
Шрифт:
Анти-Довлатов
Первая странность (скорее жанровая аномалия) — автор сочинил не биографию Довлатова, как следовало ожидать, а парные биографии — свою и своего смертельного врага. Быть может, он подражал Плутарху с его «сравнительными жизнеописаниями» выдающихся исторических лиц, сгруппированных попарно, но, в отличие от сочинения Попова, по принципу сходства.
У нашего автора парные биографии съединены по принципу различия, супротивны друг другу, между ними — противоборство.
Это нонсенс, конечно, но факт — в книжке действуют два протагониста, и если по-честному, то на обложке должны были красоваться два портрета — Попова и Довлатова. Именно в такой очередности, потому что Валера в этой книжке главный, а Сережа — с боку припека, на обочине, изгой, каким и был в жизни. И если уж довести этот жанровый сюр до конца, портрет одного Попова более уместен в книжке, где авторская биография затмевает во всех отношениях довлатовскую — и по объему, и по заданию. Примерами из своей жизни, которая удалась, Попов поучает, назидает, бранит, обвиняет, подавляет, проклинает и в конце концов уничтожает неудачника и злодея Довлатова.
К сожалению, Попов считает возможным заполнять фактами собственной биографии лакуны в био своего героя — недостающие либо, с авторской точки зрения, ненужные звенья в жизни и судьбе Довлатова.
Впрочем, о каком у Попова Довлатове речь?
Его Довлатов — продукт авторских измышлений и зломышлений, та пресловутая боксерская груша, по которой автор лупит до полного изнеможения. Довлатов в этой книге о нем и шагу не смеет ступить без авторского соизволения и комментария. В лучшем, хоть как-то человечески вразумительном случае это будет анти-Довлатов, а то и вовсе подпоручик Киже, лицо в натуре отсутствующее.
Жизнь героя, начиная с детства, да что там — с рождения, если не зачатия (оба родителя, как-никак, причастны к культуре), обозревает хищно, мстительно, с маниакальной подозрительностью человек, потрясенный до глубины души посмертным триумфом своего героя. Прошлое, взятое под углом неминуемого будущего, неизбежно мистифицируется, теряет достоверность, верный тон жизни становится фальшаком.
Довлатов у Попова с младенчества одержим безумной идеей «делания себя», создания своей легенды, своего фантазийного неотвязного образа. На полном серьезе автор толкует забавную довлатовскую байку о встрече в Уфе младенца Сережи в коляске с писателем Андреем Платоновым как первую попытку олегендарить себя. «Да, рано начал наш герой!»
Приятно, что дальше, углубляясь в детство и школьные годы героя, Попов меняет (первый раз за всю книгу) саркастический тон на благодушный и даже сентиментальный, пока не замечаешь, что это он умиляется собственным воспоминаниям, которые навязывает своему человечески невразумительному герою. Его не смущает очевидная нестыковка фактов, разница в три года не может не сказаться, и вот малыш Сережа, которого мама водила за ручку, прыгает, как школьник Валера, через пропасти с крыши на крышу!
Не в том, однако, дело.
Никогда не встречала таких судьбоносных, ощеренных будущим писательством воспоминаний детства. Символично всё. Детские обиды и горести: «Будущие писатели уже с юных лет ловят на голову эти „шишки“, будущие сюжеты». Помеченный судьбой мальчишка и шагу не может ступить не литературно: «Вспоминаю, как в поисках зрителей (то бишь читателей) я однажды вышел в школьный двор…» Послевоенное ленинградское детство: «Лучший трамплин для творческого взлета трудно изобрести». Какие-то неестественные, с фальшивинкой, будто взнузданные мемории, да еще детские… Но Попову, униженному в своем писательстве триумфом Довлатова, важно самоутвердиться сызмала.
Мирное сосуществование двух этих био резко обрывается — и больше не возобновится. Срабатывает и запускается на всю книжку установка Попова на анти-Довлатова. Вот типичный пример разоблачения феноменальной расчетливости героя, его провидческой, с детства, подготовки к своему блистательному, пусть и посмертному, будущему.
Школьнику Сереже десять лет. Он приносит в класс фотографии знаменитого Раджа Капура с усиками, из «самого популярного тогда индийского фильма „Бродяга“ — популярней тогда не было ничего!» Оказалось — это не Радж, а загримированный Сережа. Казалось бы, невинный прикол. Тем более, как я тоже вспоминаю этого вездесущего в те годы Раджа Капура, сходство с Сережей было. И Сережа это тонко обыграл — шутки ради, для забавы. Но гремит приговор Попова: «Он уже жаждал сверхпопулярности!.. Фотографии те — первые из известных нам мистификаций, из которых были потом созданы как жизнь Довлатова, так и его литература».
Новое обвинение: «В школе он пытался делать и литературный журнал — первый опыт будущих головокружительных проектов». Ничему не верит маниакально подозрительный автор. И доводит до конца свою бредовую версию малолетнего Довлатова, свихнутого на самопиаре: «В школе довлатовская легенда не сложилась, да и не могла сложиться. Ему нужен был другой „полигон“… он словно ждал — другого времени, другого, более заметного, места». Дошло? До меня не сразу, хотя и в курсе «довлатовской болезни» Попова. Вымышленный им Сережа, школьник-истукан, на котором автор оттачивает свою неуемную злобу, прозревает — минуя бесплодную молодость и зрелость — другое время и другой «полигон» для своего запоздалого писательского дебюта: 80-годы в Нью-Йорке. Неслабо для советского школьника в герметически замкнутой, за «железным занавесом» стране.