Клепикова Елена
Шрифт:
Так спросим у Попова, отчего у его «Довлатова» такой самоистязательный настрой? И он ответит: для использования в прозе, чтобы «соорудить выигрышный сюжет». «…Довлатов сразу и до конца понял, что единственные чернила писателя — его собственная кровь». «Что за бред! — скажем мы. — Да никогда настоящий Довлатов, виртуозный выдумщик и блестящий стилист-лаконик, даже близко не подходил к „жестокому реализму“ или даже, по Попову, к крутой чернухе натуральной школы!» Но что можно сказать автору, у которого зависть, ненависть и злоба застилают глаза.
Но мы еще не кончили с «хищными склонностями» Довлатова, с его «свирепой» прозорливостью. Оказывается — и это любимая, коренная, красной нитью идея Попова, — «изворотливый» мазохист Довлатов громоздил на своем жизненном пути всяческие трагедии и провалы с дальней четкой целью. В том числе тщательно разработал и стоически выдержал пятнадцатилетний мучительный искус непечатанием. Господи, что же получается? Выходит, это не советские печатные органы дружно пресекали все попытки Довлатова напечататься, а сам Довлатов ловко так все подстраивал, или судьба его так провидчески вела, или так отвратительно плохо писал — еще одна спасительная для автора идея, — что издать его было просто невозможно — ну, никак! В отличие от того же Попова, который оказался вполне ко двору.
А рвался Довлатов — через пропасть аж в 25 лет (по идее Попова, Сережа еще десять лет бездарно промучался в Нью-Йорке) — к своей небывалой славе, к писательскому триумфу, а тот мог состояться только в Америке, «когда Америка взяла его своей железной рукой». Отсюда — такой жертвенный, самоубийственный, такой, скажем прямо, нечеловеческий настрой. Безошибочный расчет. Ради такой, провидчески осязаемой, цели стоило пострадать по-крупному.
Так и пишет, ничтоже сумняшеся: «Я, в отличие от многих, считаю, что Довлатов не совершил ни одной ошибки… Ему надо было помучаться, совершить прыжки в Эстонию и в Америку, окрепнуть». Дикая, безумная и невероятно жестокая идея по отношению к трагическому — не по собственному выбору, а по жизни и судьбе — «литературному неудачнику» Довлатову. Но Попов неуклонно проводит ее по всей книжке с конечной — и тоже безумной — целью обесславливания писательского успеха Довлатова.
А потому где-то посередке этого реваншистского — во что бы то ни стало! — опуса действует уже не анти-Довлатов, этакий довлатовский антипод, в котором хоть что-то личностное, пусть и с трудом, но различается. Кто же тогда? Да именно «никто», скорее — нечто, уродливое детище клинической фобии Попова: монструозный истукан, конъюнктурный хищник, дьявольский расчетчик, феноменальный прозорливец, изверг рода человеческого…
По этой последней версии, главное достижение юного Довлатова — что он нашел в университете «друзей на всю жизнь… и притом достаточно сильных и успешных, на которых можно было опереться в жизни. И друзья не подвели».
Нет, я не утрирую. Друзей своих дальновидный Серега именно (согласно Попову, вестимо) отбирал с точки зрения их «полезности» в будущем — «и эти друзья юности оставались с ним всегда, помогли состояться, а потом и прославиться». Андрей Арьев, например, оказался «главным редактором довлатовской жизни, больше всех помогая ему… И конечно, великая заслуга Арьева — бурный, великолепный финиш Довлатова еще при жизни и особенно после смерти…» Все это, конечно, гнусные домыслы Попова, но здесь впервые проводится мысль, что Довлатов не сам добился успеха в Нью-Йорке, а с помощью, а позднее — в тесном сотрудничестве и даже соавторстве с полезными и безотказными друзьями.
Но верного, хотя и не престижного и пока что совсем не влиятельного собутыльника Арьева и горстки студенческих друзей для корыстного Довлатова, целенаправленно «собирающего свою гвардию», было недостаточно. Попов прямо свидетельствует о «расчетливости» Сереги в выборе друзей: «Недурная компания Довлатова тем временем успешно и расчетливо пополнялась».
Главным козырем оказался олимпиец Бродский, сыгравший «в судьбе Довлатова решающую роль»: «Бродский помогал ему с самого начала до самого конца», без его сиятельной поддержки Довлатов «мог бы и не состояться». Поклеп, вранье и лажа ослепленного мстительной ненавистью. А куда тогда девался обаятельный, дружественный, мгновенно обрастающий друзьями-приятелями душа компаний Довлатов, бескорыстно щедрый и стоически верный своим закадычным, с юности, друзьям! Говорю это как свидетель защиты, ибо знала таким Довлатова по Ленинграду и Нью-Йорку. А вот и «полезные» друзья свидетельствуют: «…другом он оказывался всегда замечательным: отзывчивым, надежным и трогательным».
Опускаю историю несчастной женитьбы 19-летнего Сережи и его мучительной, без взаимности, истязательной, жизнедробительной, навсегда сломившей его юную самоуверенность, воистину роковой любви к Асе Пекуровской. Опускаю, потому что в глумливой подаче Попова влюбленность Довлатова была расчетливой и, опять же, карьерной: «Назвать любовь Довлатова к Асе Пекуровской несчастной можно, но уж неудачной — никак нельзя. Ася уже тогда была светской львицей, и оказаться с ней рядом — значило с ходу попасть в бомонд. И как бы после этого ни относились к Сереге, никто уже не мог сказать: „Не знаю такого“».
Что за гнусный фарс! Автора не колышет, что из-за пыточной любви к Асе этот «расчетливый и циничный» Довлатов бросил на третьем курсе университет и тут же подзалетел — нет, не в бомонд, а в конвойные войска. Жизненная правда автора, подрядившегося писать «жизнь замечательного человека», не интересует вовсе. Главное для него — показать человеческую ничтожность молодого Довлатова и его суетливые попытки «создать свой неотразимый имидж» — или, в жаргоне Попова, «сфотографироваться» заранее, когда еще ничего нет за душой, для будущих поклонников.