Клепикова Елена
Шрифт:
Привожу только мелочи — из обвального сочинения Попова. Вот еще — его полный произвол с хронологией: где хочет, там и ставит дату, подгоняя к своим нуждам. Короче, Попов скомпрометировал себя как писателя настолько, что его попытка уничтожить другого писателя, тончайшего мастера слова и блестящего стилиста, выглядит если не парадоксально, то просто комично.
Как же все-таки всходил, мужал, набирал мастерство Сергей Довлатов? Читателю, который чаще всего и его поклонник, позарез это знать. Не станет же мало-мальски добросовестный биограф впаривать сработанную в Петербурге байку о чудодейственном рождении в Америке писателя Довлатова?
Станет, еще как станет, да еще и собственную хрень добавит о дико амбициозном Сереге, что карабкается изо всех своих слабеньких сил прямиком на олимп. Да не выходит — отсюда перманентное отчаяние, о котором мы уже знаем. Это, кстати, согласно Попову, непрерывный писательский напряг у Сереги — растолкать всех, стать первым и влезть на олимп. На этот пресловутый петербургский, а то и российский олимп Довлатов у Попова пытается влезть раз десять, а то и больше. Только дивишься: о ком он пишет? Подлинный Довлатов был не только взыскательно демократичен — и в жизни, и в прозе, — но и беспощаден к себе самому, мечтая писать, как Куприн. И ни в какие гении не лез, шедевров не творил, и на олимп не покушался, хотя бы из отвращения к пафосу и высокому «штилю». Хотел он одного — получить доступ к печати, приобрести читателей, чтобы увидеть себя со стороны.
Образ карьерно оскаленного Довлатова, «виртуозно» внедряющего в литературу заместо шедевров «свой помпезный имидж», превратен и отвратен. Но Попов чрезвычайно на нем настаивает. И даже берется провести оглашенного Серегу через пятнадцать лет его фиктивного (считает Попов) писательства.
Даже в армейской казарме ничего еще толком не написавший Сережа, оказывается, замахивается на «супертекст, который сразу поставит его выше всех!». Имеется в виду все та же, с ума сводящая Попова будущая «Зона».
После армии Сережа «стал писать рассказы и рассылать их по редакциям. Что он тогда писал?» Вопрос для Попова риторический. Он ничего не знает ни о раннем, ни о зрелом Довлатове и начинает, по обыкновению, ругаться. Берет довлатовское «Ремесло» и выуживает оттуда — фантазийно — его низкопробные, но «как бы априорно совершенные» рассказы:
«Виртуозность Довлатова еще и в том, что он блестяще написал о глумлении режима над шедеврами, которых тогда у него на самом деле еще и не было. И история об этом под названием „Ремесло“ только и есть реальный шедевр, а то „ремесло“, которым он якобы владел уже давно, те „загубленные шедевры“, над которыми глумились злодеи, в реальности не существовали. Ловко… Но — победителей не судят».
Заметили? Попов лихо подытожил творческий провал «всего Довлатова» за пятнадцать лет. Но читателя этот его залихватский итог не убедит. Нужны факты. И Попов парадоксально сводит всю историю работы Довлатова к хронике создания и попыток опубликования одной только вещи — «Зоны»: «Предположу, что Довлатов тогда шел с палкой вброд, прощупывая, пройдет ли тут большой корабль под названием „Зона“ и под каким флагом пройдет?»
Злосчастная «Зона» красной нитью продернута сквозь всю повествовательную чернуху этой книжки. Ею же кроет Попов неумеху Довлатова в Америке. Что за чертовщина? Смотрю в конец: «„Зона“ — книга, побившая сейчас все издательские рекорды». Все ясно — зависть не только глаза, но и рассудок выедает.
Работоспособного и многописучего Довлатова его биограф все время застает в позе «полной растерянности перед литературной реальностью тех лет». Он так априорно безнадежен, что Попов с наглецой — авось проскочит! — предлагает читателю перенести свое внимание с этого «неписателя» на «виртуозного» мистификатора своей «гениальности»: «Но главный наш с вами интерес — проследить, как Довлатов делал себя, с самого начала пути. Если не знаешь, что делать, — делай себя. Поднимай свое имя. Это он умел».
Что еще умел бесталанный, но виртуозный Серега? Попов обнаруживает в нем еще одно фантастическое свойство: «Рассказы свои тогда он довольно широко раздавал, считая возможным (в отличие, скажем, от меня) постепенное их „обкатывание“ в чужих руках на пути к совершенству».
Это еще что за лабуда? Не устаю удивляться глумливой изобретательности автора. Сам же пишет, что Сергей никогда не интересовался отзывами — просто давал знать о себе, непрерывно пишущем, читателя не имеющем. Но Попов настаивает на «хищном приспособленце» Довлатове. Для чего, спрашивается, он обивал пороги непреклонных журналов и издательств? Ведь ему, согласно Попову, заявляться туда было, «по большому счету, не с чем». Однако — «была у Довлатова такая слабость (или сила?) — пытаться совершенствовать свои рассказы в процессе пробивания, стараясь „пристроиться“ к нужному течению, которое он никак не мог уловить».
Ну что тут скажешь? Совсем долбанулся сердитый Попов!
Короче, писатель Довлатов уничтожен, так сказать, на корню. «Помню свои впечатления о Довлатове той поры. Мало кто из литераторов казался таким безнадежным, как он… Господи, до чего же нелепая личность!» Такая нелепая, ущербная и при этом взлетевшая на самый олимп, что Попов (нынешний, преклонных лет биограф) не может сдержать гневной вспышки: «Общались ли мы тогда с Довлатовым тесно? Ни за что!» Именно в такого рода парапраксисах выходит наружу из подсознанки тайная, стыдная, скрываемая мука Валеры Попова.