Шрифт:
Усачев мерз, как и все, как последний бездомный пес… твою мать, от чего загнешься, не знаешь – не то от пули, не то от холода. Так весь батальон можно заморозить. Но к его удивлению и после третьей ночи никого не знобило. Солдаты, очумевшие от усталости, грязи, холода, от окаменевших консервов, упорно, настойчиво продвигались в глубь Панджшерского ущелья по его южным хребтам.
Картина событий даже ему, комбату, представлялась смутной. Несколько батальонов параллельно друг другу вгрызались в горный массив, протаптывая рублеными подошвами армейских ботинок каждую господствующую высоту. Педантично. Без исключений. Каждую высоту. По логике – правильно, это называлось выдавливанием противника с занимаемой территории, но по сути… Люди надрывались настолько, что к вечеру в их глазах не оставалось ничего, кроме отрешенности и пустоты. Иногда казалось, что нет сил, и остается только упасть и сладко умереть, не добравшись ни до вершины, ни до спасительного второго дыхания, но левая нога делала шаг, и правая тоже делала шаг, а потом снова левая и снова правая.
И они шли. Вершина, как ощутимая, доступная взгляду цель, манила к себе, помогала идти, какая-то новая воля заставляла поверить, что все можно преодолеть, все, включая себя. Гора, которая снизу больше, чем весь Гиндукуш, становилась меньше, сглаживалась, превращалась в какой-то невзрачный каменистый холм. И одна-единственная мысль методично и зло все стучалась и стучалась в мозгу: это надо сделать. Надо. Надо…
Многие из покоренных высот могли бы быть обработаны артиллерией под наблюдением стереотруб и биноклей. Снаряды, что ли, жалели? Кто бы пожалел солдат… Каждое утро по радиосвязи поступало указание, на какой рубеж выйти к вечеру. Петлял бы под ногами русский проселок, и вопросы у комбата не возникали бы, но его люди шли по горным тропам и песчаным осыпям, несли на своих плечах тонны оружия, боеприпасов. Захватывали высоту, перевал, спускались вниз к очередному кишлаку, прочесывали его, снова шли вверх к новой высоте, выбирали место для ночного привала. Он ничего не мог изменить и еще больше замкнулся в себе. Даже от него, военачальника со звездами подполковника на погонах, принятие решения не зависело, требовалось только выполнение. Седым, холодным утром четвертого дня впереди раздалось два взрыва.
В голове батальона шла шестая рота, Мамаев вышел с ней на связь.
– «Гранит», у нас два подрыва, есть потери, ротный и первый взводный ранены. – Голос связиста был взволнован, срывался.
– Узнай точно, фазу доклад. – И, обернувшись к комбату: – Товарищ подполковник, Гайнутдинов и Фоменко ранены.
– Началось, Володя. Вот и мы поддержали почин первого батальона. Сообщи в полк и вызови «вертушки».
По склону хребта, придерживая на груди автомат, к ним бежал Савельев.
– У нас четверо раненых. Один – тяжелый, бывшему ташкентскому курсанту полчелюсти осколком срезало. У Гайнутдинова и Фоменко, и еще одного бойца осколочные ранения ног и рук, кто-то из них растяжку ПОМЗ сорвал. А вообще-то обошлось, могло быть хуже.
– Действительно, обошлось. У этой мины каждый осколок убойный. Надо увеличить интервалы в колонне, доведи до офицеров. Пока всем привал, ждем «вертушки». – Когда роты выполнили его распоряжение и остановились, продолжил: – Теперь твои предложения, начштаба, что будем делать с шестой ротой?
– Шестую – в замыкание. Я предлагаю впереди поставить четвертую Аликберова. Пятая исключается, с Мамонтовым мы потеряем темп и не сможем выполнить задачу. Пусть уж войдет в ситуацию, а там посмотрим.
– Знаешь что, – Усачев сделал паузу, – так и поступим, но у нас нет другого ротного.
– Он к вам насчет отпуска обращался?
– Мамонтов? Да, подходил перед операцией. Мы только начали работу, а он уже торопится. Рейд закончится, отправлю его.
– Пусть идет, вот только бы Гайнутдинов из госпиталя вернулся. У нас будет время поразмыслить, взводных в пятой посмотреть. Думаю, что Мамонтова надо менять.
– Я поговорю с командиром полка, он должен понять.
– Сначала надо подобрать кандидатуру, тогда и обращаться, иначе все впустую. Карцев прежде всего командир, ему чехарда в управлении не нужна, а тем более в самом начале операции. Лучше повременить. – Савельев, как всегда, был логичен.
– Ладно, будь по-твоему, выждем момент. Как там люди в шестой?
– Под впечатлением. Крови слишком много.
– Роту в тыловое замыкание. Рыбакина ко мне, останется за командира. Справится.
Горы… Взбунтовавшаяся твердь земли… Об их величии Ремизов слышал с пластинок Высоцкого, чей рвущийся голос заставлял напрягаться и сопереживать. Предчувствовал горы, видя кадры документального кино. Но все это оставалось чужим впечатлением, и никак он не предполагал, что его собственное впечатление окажется намного сильнее. Русский человек создан и воспитан равнинами с их березовыми рощами и дремучими лесами, с волнами пшеницы в бескрайних степях, с мелкой рябью холодных северных озер и широкой гладью южных рек, он – дитя своей земли. И он трепещет перед картинами русской природы, потому что знает, как легко ее погубить, как хрустально все то, что так дорого сердцу. Сколько испытаний выпало человеку и его природе, они сплачивались в такие времена, словно их соединял общий враг. А когда душа наполнялась счастьем, пропитывалась слезами освобождения от суеты, не природа ли смотрела в глаза прощенного ею человека?
Горы оказались другими. Они, леденяще красивые, великие без кокетства, недоступные, гордые, оказались прежде всего равнодушными. Они не стремились понравиться, их совсем не интересовала грань между восхищением и ужасом. Горы слишком близки к небу и слишком далеки от людей, чтобы прикасаться к их муравьиным проблемам и таким же муравьиным переживаниям. Самая пылкая страсть с высоты пяти тысяч метров не покажется ярче светлячка, а самая жгучая боль, страдание – ярче искры. Где-то внизу могут пройти тысячелетия, уйти в небытие и воскреснуть десятки цивилизаций, но для них не изменится ничего – горы не смотрят вниз.