Шрифт:
Правда, тельняшка присутствовала в «воровском ансамбле» далеко не всегда. Один из тех, кому непосредственно довелось видеть «воров» тех лет и общаться с ними, Владимир Ефимович Пилипко (его рассказ относится к началу 30-х годов, ко времени страшного голода; рассказчику тогда было 8-10 лет) описывал мне ростовских «щипачей» того времени следующим образом:
— Конечно, для нас, пацанов, эти люди были овеяны особой романтикой. Они были не просто ловкими, отчаянными, но и красивыми. Одеты всегда чисто, подчёркнуто аккуратно, даже элегантно, что называется, с иголочки. Длинный пиджак-«лепёха», идеально отглаженные брюки-«шкары», заправленные в сверкающие сапоги-«прохоря» особым образом — с лёгким напуском… Сорочка обычно — либо кипельно белая, либо модная клетчатая. А вот галстука «блатные ребята» не признавали категорически. Кепка с маленьким козырьком и — особый шик — белый шарфик. Стрижка — очень короткая…
О живучести традиций подобной «блатной» моды свидетельствует и писатель Эдуард Хруцкий, вспоминая своё детство:
Перед кровавыми подвигами Тишинки бледнела слава Марьиной Рощи, Вахрущенки и Даниловской заставы. Я по сей день помню пугающее скопище этой человеческой нечисти. На территории этой была своя иерархия и даже некая «форменная одежда».
Ниже всех стояли уголовные солдаты — огольцы. Они ходили в синих кепках-малокозырках, в скомканных «в гармошку» хромовых сапогах, и белый шарф на шее, и, конечно, золотой зуб-фикса…
То есть к середине 40-х годов «воровская» мода из «элитной» уже превращается в общеуголовную; «шиковать» стремятся даже «низы» преступного «дна».
«Воры в законе», включив в свою среду значительную часть рядового «жиганского» контингента, не смогли устоять перед элементами «шикарной жизни» и «манерами», привнесёнными этими людьми. «Вор», заявляя о себе как об «элите» преступного мира, стремился выделиться среди окружающих. В воровской песне середины 30-х годов дается портрет «блатного»:
Прилично одетый, с красивым букетом, В сером английском пальто, Город в семь тридцать покинул с приветом, Даже не глянул в окно.И конечно же, завершающим штрихом в портрете «козырного вора» была знаменитая «фикса» — золотая коронка на одном из зубов. Как поётся в жестоком уркаганском романсе — «парень в кепке и зуб золотой»…
Жив курилко! Миф о Соловецкой «Жиганской Республике»
Хотелось бы сказать несколько слов о дальнейшей судьбе бывших белогвардейских офицеров и других представителей «старого мира» — предводителей тех самых «жиганов», которые потерпели поражение в первой серьёзной битве уголовных кланов. Не столько о судьбе офицерства вообще, сколько о попытке части этих людей выжить в советских лагерях. И даже — создать островок с собственной властью. Властью зачастую жестокой и зверской.
Мы имеем в виду противоречивые сведения о том, что белогвардейские офицеры якобы сотрудничали с чекистами в Соловецких лагерях особого назначения (СЛОН).
Но действительно ли белое офицерство и представители бывших имущих классов сумели на время «удержать масть» в самом страшном в то время концентрационном лагере Республики Советов?
Некоторые узники концлагеря вроде бы подтверждают это в своих мемуарах.
Например, у соловчанина Олега Волкова читаем:
«По проходу между нарами идёт в окружении целой свиты начальник пересылки — легендарный Курило, с ногами колесом, как у заправского кавалериста, и со стеком в руке. У него неторопливые жесты, негромкий голос, глаза прищурены. Иногда он, приостановившись, начинает кого-нибудь пристально в упор разглядывать. Молча. И вдруг молниеносно хлестнёт наотмашь стеком, норовя рассечь лицо…
Но вот Курило остановился против меня… У него подчёркнуто офицерская выправка, он слегка подёргивает обтянутой галифе ляжкой, небрежно играет стеком. На нём тонкие кожаные перчатки — не марать же руки!
— Не вставайте, ради Бога, — предупреждает он мою попытку подняться перед начальством. Курило слегка, по-петербургски, грассирует. — Мне про вас говорили. Я тоже петербуржец, хотя служил в Варшавской гвардии…
Мы вспоминаем Петербург, находим общих знакомых, называем дома, где обоим приходилось бывать — мир тесен! Курило, оказывается, второй год в заключении, устроен сносно, «насколько возможно в этих условиях, ву компренэ……. Пять минут назад он на моих глазах хлестал по лицу, кощунственно матерясь, подвернувшегося старого еврея…
— С этой сволочью иначе нельзя, ничего не поделаешь!
О, лагерное начальство знало что делало, когда порасставило одних заключённых надзирать за другими, поощряя при этом самых ревностных и жестоких, готовых служить безотказно. Находились садисты, обретшие в ремесле палача своё призвание. Рассказывали, что Курило лютовал ещё в гражданскую войну, будто бы мстя за изнасилованную красноармейцами невесту и истреблённую семью. Как бы то ни было, в его лице проглядывало что-то опасное и сумасшедшее… Разумеется, таким «бывшим», как я, со стороны Курило ничего не грозило, разве пришлось бы выполнять прямое приказание начальства».(«Погружение во тьму»)
Академик Д. С. Лихачёв, отбывавший наказание на Соловках примерно в одно время с Волковым, описывает того же Курило (Курилко) и ещё одного арестанта из «бывших» следующим образом:
«Белобородов, пошатываясь, т. е. пьяный, на нём чекистская шинель, длинная до невозможности, фуражка с широким дном и козырьком (околыш, воротник и обшлага у шинели чёрные — такова форма лагерной охраны из заключённых)… Типичный садист; такой же был и другой, принимавший этапы, — бывший гвардейский офицер Курилко… Тон гвардии поручика. Картавил, с Курилкой говорил по-французски; это остатки белогвардейцев, сидевших ещё в Пертоминском лагере».
Но позже Лихачёв делает уточнение:
«В записи вкралась одна досадная ошибка… Принимал наш этап не «Белобородов», а Белозёров. Ни тот, ни другой — Курилка — гвардейскими офицерами никогда не были. Курилка был из Москвы из офицерской семьи. В гражданскую служил в Красной Армии и только один месяц в Белой (изменял). Но за гвардейца себя выдавал и по-французски знал несколько фраз. Должен подчеркнуть, что самыми твёрдыми морально были — духовенство и кадровые военные. Среди них не было ни сексотов (секретных сотрудников), ни охранников из заключённых» («Соловецкие записи. 1928–1930»).