Белинский Виссарион Григорьевич
Шрифт:
За обедом в трактире Моцарт случайно спросил Сальери, правда ли, что Бомарше кого-то отравил. Как истинный итальянец, Сальери отвечает, что едва ли, потому что Бомарше был слишком смешон для такого ремесла. Моцарт делает при этом наивное замечание:
Он же гений,Как ты, да я. А гений и злодействоДве вещи несовместные. Не правда ль?Эта выходка ускорила решимость Сальери. Здесь Пушкин поражает вас шекспировским знанием человеческого сердца. В простодушных словах Моцарта было соединено все жгучее и терзающее для раны, которою страдал Сальери. Он знал себя, как человека, способного на злодейство, а между тем сам гений говорит, что гений и злодейство несовместны и что, следовательно, он, Сальери, не гений. А! так я не гений? Вот же тебе, – и яд брошен в стакан гения… Но, когда Моцарт выпил, Сальери как бы с смущением и ужасом восклицает:
Постой,Постой, постой!.. ты выпил!.. без меня?Это опять истинно драматическая черта! Но вот одна из тех смелых, обнаруживающих глубочайшее знание человеческого сердца черт, которые никогда не могут притти в голову таланту, всегда живущему «пленной мысли раздраженьем», и на которые он никогда не решится, если б они и могли притти к нему: это Сальери, с умилением слушающий «Requiem» [7] Моцарта и говорящий ему:
Эти слезыВпервые лью: и больно и приятно,Как будто тяжкий совершил я долг,Как будто нож целебный мне отсекСтрадавший член! Друг Моцарт, эти слезы…Не замечай их. Продолжай, спешиЕще наполнить звуками мне душу.7
Реквием. – Ред.
Как поразительны эти слова своим характером умиления, какой-то даже нежностию к Моцарту! Друг Моцарт: видите ли, убийца Моцарта любит свою жертву, любит ее художественною половиною души своей, любит ее за то же самое, за что и ненавидит… Только великие, гениальные поэты умеют находить в тайниках человеческой натуры такие странные, повидимому, противоречия и изображать их так, что они становятся нам понятными без объяснений…
Последние слова Сальери, когда, по уходе Моцарта, остался он один, художественно округляют и замыкают в самой себе сцену:
Ты заснешьНадолго, Моцарт! Но ужель он прав,И я не гений? Гений и злодействоДве вещи несовместные. Неправда:А Бонаротти? Или это сказкаТупой, бессмысленной толпы – и не былУбийцею создатель Ватикана?Какая глубокая и поучительная трагедия! Какое огромное содержание и в какой бесконечно художественной форме!
Но нам предстоит переходить от одного чуда искусства к другому, и тяжесть взятой нами на себя обязанности смущает нас своею несоразмерностью с нашими силами. Ничего нет легче, как говорить о слабом произведении или открывать: слабые стороны хорошего; ничего нет труднее, как говорить о произведении, которое велико и в целом и в частях! К таким принадлежат: «Моцарт и Сальери», «Скупой рыцарь», «Каменный гость» и «Русалка», о которых, за исключением первого, еще никем из наших журналистов и критиков не было доселе сказано ни одного слова… {12}
12
Белинский сам неоднократно высказывался об этих произведениях Пушкина. Кроме того, в 1841 году в «Москвитянине», ч. V, № 9, стр. 236–270, была помещена статья С. Шевырева о IX–XI томах собр. соч. Пушкина.
Нечего говорить об идее поэмы «Скупой рыцарь»: она слишком ясна и сама по себе, и по названию поэмы. Страсть скупости – идея не новая, но гений умеет и старое сделать новым. Идеал скупца один, но типы его бесконечно различны. Плюшкин Гоголя гадок, отвратителен – это лицо комическое. Барон Пушкина ужасен – это лицо трагическое. Оба они страшно истинны. Это не то, что скупой Мольера – риторическое олицетворение скупости, карикатура, памфлет. Нет, это лица страшно истинные, заставляющие содрогаться за человеческую природу. Оба они пожираемы одною гнусною страстью и все-таки нисколько один на другого не похожи, потому что и тот, и другой – не аллегорическое олицетворение выражаемой ими идеи, но живые лица, в которых общий порок выразился индивидуально, лично. Мы сказали, что скупой Пушкина – лицо трагическое. Альбер говорит жиду: когда мне будет пятьдесят лет, на что мне тогда и деньги?
Жид.Деньги? – деньгиВсегда, во всякий возраст нам пригодны;Но юноша в них ищет слуг проворных,И не жалея шлет туда, сюда.Старик же видит в них друзей надежныхИ бережет их, как зеницу ока.Альбер.О! мой отец не слуг и не друзейВ них видит, а господ; и сам им служит,И как же служит? как алжирский раб,Как пес цепной. В нетопленной конуреЖивет, пьет воду, ест сухие корки,Всю ночь не спит, всё бегает да лает.В этом портрете мы видим лицо чисто комическое; но сойдем в подвал, где этот скряга любуется своим золотом, и пусть поэт багровым заревом своего поэтического факела осветит нам мрачные бездны сердца своего героя: мы содрогнемся от трагического величия гнусной страсти скупости, мы увидим, что она естественна, что у ней есть своя логика… Любуясь своим золотом, старый барон восклицает:
Что не подвластно мне? как некий демонОтселе править миром я могу;Лишь захочу – воздвигнутся чертоги;В великолепные сады мои {13} Сбегутся нимфы резвою толпою;И музы дань свою мне принесут,И вольный гений мне поработится,И добродетель и бессонный трудСмиренно будут ждать моей награды;Я свистну – и ко мне послушно, робкоВползет окровавленное злодействоИ руку будет мне лизать, и в очиСмотреть, в них знак моей читая воли.Мне все послушно, я же – ничему;Я выше всех желаний; я спокоен;Я знаю мощь мою: с меня довольноСего сознанья…13
У Пушкина: «В великолепные мои сады» (т. I, стр. 428).
Ужасно, потому что истинно! Да, в словах этого отверженца человечества, к несчастию, все истинно, кроме того, что не в его воле пожелать многое из того, что мог бы он выполнить. В этом и заключается наказание за порок скупости. Скупец раскрывает все свои сундуки и зажигает (ужасное мотовство!) по свече перед каждым из них. Это его сладострастие, его оргия! При виде освещенных груд золота он приходит в сатанинский восторг и в патетической речи обнажает перед нами страшные тайны страшнейшей из человеческих страстей.