Шрифт:
— О’кей, Чарлз! Уносим ноги, старина! — ударил ему в уши голос Кермита, и этот голос вместе с легкостью машины заставил его провернуть штурвал — до отказа, до сводящего руки судорогой сопротивления огромных крыльев.
С давящимся гулом двигателей «суперкрепость» тонула в глухих ворохах облаков, пока зелень и голубизна земли, пугающе близкой, не ударили в глаза. В этот момент будто гигантский разряд электричества метнулся, ослепил близь и даль, по машине ударило что-то чудовищное, что вызвало у майора Суинея нелепое сравнение с телеграфным столбом. С неимоверным усилием удерживая машину, он насчитал пять ударов и подумал, что они сильнее, чем были при уничтожении Хиросимы, и сквозь страх, защемивший ему самый низ живота, оттуда же, изнутри, хлынуло, стало подниматься, все заполнять подсознательное, мстительное чувство превосходства — над Хиросимой, над Тиббетсом, над теми, кто предпочел ему Тиббетса. В жутком помутнении рассудка он делил лавры, еще не зная, что вместе с Тиббетсом будет вечно корчиться на острие человеческого проклятия.
Позади себя он оставил ад, не превзошедший Хиросиму лишь из-за тех «отрицательных сторон», какие имела запасная цель, но внизу было то же самое — безграничное торжество смерти, и лишь крайняя острота положения лишила майора Суинея возможности непосредственного наблюдения содеянного им. Почти все два часа до Окинавы его преследовал призрачный клубящийся свет, казалось, сам неземной гул взрыва, ворвавшись ему в голову, оставался в ней смутным миражом. В полном изнеможении от пережитого он вышел на посадочную полосу, и уже ничего не помнил — как посадил машину, как сумел остановить ее бег в самом конце бетонки…
Он выключил двигатели. Но тут же решил отрулить машину на стоянку. Несколько раз включал тумблер зажигания, но слышал только короткие щелчки. «Суперкрепость» молчала, как мертвая. И тогда штурман, бомбардир и стрелок услышали его дикий, давящийся хохот. С серого, в потеках пота, искаженного смехом лица на них смотрели безумные бельма глаз.
— Нет горючего! — кричал он, икая и задыхаясь. — Ни капли! Вы понимаете это? Сухие баки! Абсолютный ноль! Но мы сделали свое.
12
В истории войн трудно найти аналог столь массированной скрытной переброски войск, какая была предпринята советским Верховным Главнокомандованием летом тысяча девятьсот сорок пятого. От стен поверженного Берлина, от предместий Вены и Праги — из конца в конец земли, через встающие к жизни города и веси России, через железный Урал, через степи и тайгу Сибири шли и шли бездны личного состава и боевой техники, образовавшие на Дальнем Востоке три фронта готовившейся военной кампании. Этот безмерный поток уже не могли остановить никакие перепады в политических побуждениях президентов и премьеров — вступила в силу воля человечества, произошло логическое перемещение рубежей второй мировой войны на этот край света. Не распалявшему амбиции самого большого человека Америки, уничтожившему Хиросиму Левиафану суждено было положить предел войне, начавшей здесь свой страшный путь от колеи железнодорожного пути близ Мукдена, — победа добра над злом вошла в летописи под иным, истинно высоким знаком.
Прибывали к своим войскам, к уже действующим штабам видные военачальники — в Ворошилов-Уссурийск — командующий Первым Дальневосточным фронтом маршал Мерецков, в Читу — командующий Забайкальским фронтом маршал Малиновский, сюда же — главнокомандующий всеми войсками Дальнего Востока маршал Василевский… Впрочем, ни прославленных этих имен, ни высоких полководческих званий не значилось в документах, шедших в Ставку, их подписывали генерал-полковники Васильев, Морозов, Максимов, и только узкий круг людей знал, что за этими вымышленными фамилиями скрываются Василевский, Малиновский, Мерецков… Японская империя, ее основная ударная сила, с которой и должно было вступить в жестокое единоборство советскому солдату — Квантунская армия, сидевшая в Маньчжурии за мощными оборонительными укреплениями, держали начеку ухо своей исстари славящейся всепроникающей способностью разведки, и тщательнейшая маскировка готовившейся операции была едва ли не главным условием успеха… «Раскрыт» был один лишь генерал армии Пуркаев, командующий Вторым Дальневосточным фронтом — он возглавил войска на этой окраине советской земли еще в войну с Германией, в 1943 году, и его имя не могло навести японцев на подозрения.
У всех четверых — как высверк недавней памяти — совещание в Ставке у Сталина. Примкнутый к рабочему столу Сталина длинный и широкий стол с расстеленной на нем оперативной картой, она изрезана желто-бурыми извивами гор, испятнана зеленью тайги, обрывающейся голубой океанской ширью; как хищная птица изогнулась готовая к удару Япония, — все было привычным, лишь не был привычен сам хозяин кабинета, вышедший из-за своего стола и медленно, молча шагавший туда и обратно вдоль карты. Не было привычным и всегда-то хранящее какую-то тайну, необычно сосредоточенное, резкой лепки лицо. Отступившие от стола, как бы ушедшие в тень маршалы и генералы ждали, с каким-то гнетом прикованные к этому человеку, обремененному, видно уже не малое время, тяжелой мыслью, пока наконец, окончательно преодолев какую-то грань в переплетении никому не ведомых раздумий, как будто до этого он еще колебался в принятии решения — начинать ли новую, после только что закончившейся, унесшей миллионы жизней войну? — Сталин не вернулся за свой стол, не разжег и не раскурил трубку и, коротко указав ею на карту, не сказал чутко обращенному к нему всей своей аккуратной, подвижной фигурой, белым, умным лицом генералу: «Прошу изложить замысел Ставки».
Все, конечно, знали, пусть в общих чертах, план готовившейся битвы, и по близким представлениям отгремевшей войны в их воображении вырисовывались ее контуры, но все же и они, привыкшие ко всему, как бы вновь увидели колоссальность стратегических масштабов кампании… Позже один из них — Родион Малиновский, — вернувшись в Читу, никак не мог отделаться от ощущения чего-то необычайно грандиозного, что должно было совершиться всего за пятнадцать — двадцать суток.
А на совещании он понял: ухищренно-скрытный ум Сталина подсказывал ему, что его давний и тяжелый грех замедленной реакции на опасные высверки приближавшейся грозы в канун сорок первого можно снять невообразимым в мировых войнах, не получившимся у Гитлера, вылезшего из мрачных арийских догм, из недр германского военного механизма, остановленным ценою страшных жертв, — и это отягощало совесть Сталина, — внезапным мощным и решительным ударом по древней воинственной империи, распространившей свою власть в огромном тихоокеанском регионе и костью сидевшей в горле обладающей колоссальной военной мощью Америки.
Жуткая обида была нанесена ему, Сталину, политической игрой союзников, которые долго и упорно уклонялись от прямого вторжения во вражеские пределы на самом кровопролитном фронте и однако же поспели к венцу, к делению лавров, когда Германия в сущности была уже повержена, и их оккупационная зона — территориально, экономически — оказалась куда значительнее советской… Тогда Сталин с трудом заставил себя не внять содержащей зерно пусть жестокой, зуб за зуб, но справедливости, и не двинуть достигшие зенита боевых возможностей войска за Эльбу, за Рейн, за Рудные горы — что бы могло противостоять им! И победителя не судят… Но теперь-то он отыграется, сделает то, что не в силах сделать великая надменная держава с крохотной Японией, подвергшей ее немыслимому позору Пёрл-Харбора. Правда встанет с коленей, и его, Сталина, со страхом и надеждой сказанные когда-то слова — «Победа будет за нами» — приобретали ныне в его сознании новый разветвленный метафорический смысл, как бы освящавший удар на Дальнем Востоке.