Шрифт:
— Если даже допустить, что все оправдывалось исключительностью обстоятельств… Почему мы сначала не продемонстрировали ее мощь объединенным нациям и не направили ультиматум империи? И пусть за все отвечали бы сами японцы. Неужели это не ясно, Пол?
Тиббетс с непроницаемой подозрительностью покачивает головой, облитой густыми, жесткими, как бывает у очень здоровых людей, волосами, круглое индейское лицо его каменно.
— Нам не хватило бы на это времени, Клод. Ведь это тоже ясно. — Он твердо разделяет слова, будто затем, чтобы внедрить их в голову собеседника одно за другим. — Слишком мало времени — от шестнадцатого июля, когда мы в Нью-Мексико убедились, что она взрывается, — до восьмого августа, когда русские должны были начать боевые действия.
— Это немало, Пол.
— Мы не успели бы привести в готовность сложный механизм, с помощью которого могли устроить «демонстрацию», не дающую тебе покоя. Ты знаешь, что стоит оборудовать одну лишь территорию взрыва? На это нужна уйма времени и сил. Ни о какой «демонстрации» не могло быть и речи, если цель заключалась в том, чтобы нокаутировать империю до вступления России в войну…
— Вот в этом вся штука, командир…
Тиббетс помолчал, сомкнутые губы тронула презрительная улыбка.
— Извини, ты неравнодушен к России, Клод, я знаю. Я все помню, Клод, — и Полтаву, и прочее… Ну, ту русскую простушку. — Он протянул руку, ткнул в плечо Изерли, как бы отпуская ему старые грешки.
— Не надо об этом, это неблагородно, Пол. — У капитана Изерли обидно, беспомощно вздрагивают губы. Он говорит как бы про себя: — Зачем был этот акт политики силы в таком беспокойном мире?..
— О чем ты, Клод?
— О Хиросиме, Пол.
Тиббетс близко придвигает к нему почти гневные глаза.
— Затем, чтобы избежать борьбы за власть над Японией, подобно той борьбе, которую нам пришлось вести в Германии и Италии. Затем, чтобы выйти из войны с решающим перевесом сил над любезной тебе Россией, иначе мы оказались бы не в состоянии задержать русскую экспансию. Ты заставляешь меня быть прямолинейным, Клод.
Два человека, повитых одной «веревочкой», сидят друг против друга в душноватом зале кафе, придавленном низким, под старое темное дерево, потолком. Окон нет, уличный шум глухо, неразделимой шмелиной нитью проникает сюда, врезанные в потолок светильники льют знойную красноватую полумглу. В стороне угадываются неторопливые сонные движения нескольких человек за столиками. Бармен передвигается в разноцветной ряби светящихся бутылок с заученным невниманием к тому, о чем говорят двое, несомненно самых примечательных дневных посетителей. Но все же Тиббетс, придя в это заведение по приглашению Клода — тот неожиданно позвонил по телефону, — не ждал, что капитан, впрочем, теперь уже бывший, начнет разводить нюни вокруг слишком сложных и дорого доставшихся ему вещей.
Звонок Клода был неожиданным, будто прозвучал из самой преисподней. Откровенно говоря, Тиббетс даже не знал: жив ли он — столько было слухов, почти фантастических, о злоключениях Изерли: первоклассный летчик, герой Хиросимы уволен из военно-воздушных сил «с почетом», с ежемесячной пенсией в двести тридцать семь долларов… Навел справки — это было легко сделать — о причине столь странного поворота судьбы боевого офицера. Ему зачитали официальное резюме об увольнении Изерли: «…по причине психического расстройства, связанного с пережитым за океаном».
Врачебное заключение поставило точки над «и». Он вспомнил все: и Полтаву, и подавленность Изерли перед вылетом, обещавшим ему мировую славу, и голос Изерли — оттуда, от Хиросимы, полный печали: «Как она хороша, боже мой…», и уже не удивили Тиббетса ни отправка Изерли в санаторий для нервнобольных, где он, как рассказывали, часами глядел в небо, и когда в нем появлялись самолеты, хватался за скамейку, съеживался в комок, шепча: «Они идут, они сбросят бомбу!» Потом его будто бы увезли в другую больницу, в штат Нью-Йорк, и там надели наручники, чтобы он не выцарапал себе глаза… Потом следы Клода затерялись где-то в штате Техас, там была уже третья больница…
Слухи были смутны, но все походило на правду, и звонок Клода был как выстрел ив мглы. Оторопь сжала Тиббетса, он выдавил в телефонную трубку: «Как дела, старина?» Тот проговорил замедленно, словно робот: «О’кей, Пол». Взведенная звонком пружина разжалась в Тиббетсе, и тут же нахлынул на него, прозвучал издали ни с чем не сравнимый зов времени, уже уходящей в дымку лет опасной, неимоверно тяжелой работы войны, неба в дымах и просверках рвущихся снарядов, бездумной, веселой молодости. Он поверил Клоду, его замедленному «О’кей». Значит, у него в самом деле все прошло и все в порядке. Согласился на встречу. И когда увидел Клода и не узнал в нем того интеллигентного мальчика, верного товарища, ему стало мучительно жалко его: «Что же они сделали с тобой, Клод?..»
Но стоило Клоду опрокинуть рюмку виски, как он с невыразимым страданием на лице, ища какую-то истину, возможно, спасения от этой истины — у него, Тиббетса, завел разговор о Хиросиме — в выражениях, которые никому, даже Клоду, не позволил бы Тиббетс. Глухая волна гнева чуть не разломила Тиббетсу череп, но в сжатый гневом мозг пробилось врачебное заключение — «…по причине психического расстройства…», и он, через силу улыбнувшись Клоду, заговорил с ним, как с ребенком, будто читал ему перед сном успокоительную колыбельную. Но Клод «не засыпал», продолжал канючить, и тогда Тиббетс попробовал все же вникнуть в то, что плел ему старый друг. Скоро ему это надоело, еле сдерживаясь, он тихо проговорил: