Шрифт:
— Что ты хочешь от меня, Клод? От меня лично?
— Чтобы ты ответил: зачем мы ее сбросили.
«Идиот», — задушевно подумал Тиббетс. Он помедлил, набираясь терпения.
— Ты помнишь начало? Помнишь наш позор Пёрл-Харбора? Помнишь, что сделали эти кретины? В их руках оказались Гонконг, Бирма, Филиппины, острова Гуам, Соломоновы острова… — Он говорил, говорил, сам поражаясь своему терпению. — Они подошли вплотную к Индии, Австралии, Гавайям, наконец к Аляске, черт бы тебя побрал. Помнишь ли ты об этом?
— Я помню об этом, Пол. Но России пришлось куда хуже. Немцы были под Москвой и Сталинградом… Ни один японский солдат, вообще ни один солдат, не ступал на американскую землю.
— Ты снова со своей Россией! Ты, видно, забыл о крови, пролитой американскими солдатами. Я напомню тебе о ней. Мы выиграли битву за Соломоновы острова, и Япония перешла к обороне. Мы захватили Гилберт, Марианские острова. Смели японцев с Филиппин. Наконец Иводзима и Окинава. Мы действовали на гигантской территории и подступили к самой империи, к Азиатскому континенту. Мы схватили их за горло. Но чего это нам стоило, Клод! Так кто же, кроме нас, владел правом нанести последний удар? И мы нанесли его. Да, да, я имею в виду Хиросиму, за которую ты получил высший орден, Клод!
Он смолк, потянулся ищущими пальцами к содовой и вдруг ощутил крепкую горячую ладонь на своей руке. Клод держал ее, не выпускал. Тиббетс с ненавистью взглянул на него, и мгновенная пустота зазияла в нем: глаза Клода были осмысленны, чисты, как прежде, казалось, та же ребяческая задоринка играла в них.
— Круг замыкается, Пол. У тебя хорошая память. Ты перечислил все. Кроме Маньчжурии. Сами японцы признают, что мысль о безнадежности сопротивления созрела у них сразу же, как только весть о вступлении в войну русских достигла разрушенной Хиросимы… Квантунская армия, Пол. Свыше миллиона солдат и офицеров самурайской выучки. Полторы тысячи танков. Две тысячи самолетов. Протяженность одних укреплений — восемьсот километров… У меня точные данные, Пол… Огромная концентрация военно-промышленного потенциала в этом регионе, созданного Японией на протяжении десятилетий. Основная часть производства синтетического горючего, уголь, металлургия, электроэнергия. Маньчжурия была не тронута войной, находилась даже вне зоны действия нашей авиации. Лишиться Маньчжурии значило немедленно проиграть войну. Это правда, Пол. Так зачем же мы сбросили бомбу?
Молоты с глухим купольным звуком били Тиббетсу в виски, в глазах стоял красный зной, сквозь него смутно прорисовывался Клод Изерли, за ним сбоку, в сплошном тумане бармен, недвижный, насторожившийся, в короткой, тоже залитой красным куртке; где-то рядом движение людей, позвякивание бутылок, пахучие тенета сигаретного дыма, давящая тяжесть потолка и красная мгла вокруг. Губы Тиббетса шевелятся, он говорит что-то о солдатском долге, о русской экспансии, о нокауте империи, но его слова никого не могут убедить. Самого Тиббетса тоже.
Вдруг, вспыхнув далеко в смутной красной мгле, к нему начинает приближаться рыхлое, одутловатое лицо, почти все закрытое очками, впаянное, как маска, в отвратительно маленькую, как у доисторического животного, голову. Тиббетс сам не знает, человек ли это или странное, страшное порождение мертвящего земного ада, оно обдает его обволакивающим, парализующим сознание дыханием, нет ни ненависти, ни гнева, ни желания что-то кому-то доказывать, он расслабленно отдает себя иной спасительной силе, и ему дико слышать, как почти в ухо ему кричит кто-то:
— Дети, ты слышишь, Пол, дети! Изъеденные огнем и радиацией, обугленные скелеты, все сгорело, остались черные черепа. Меня не оставляют эти видения, Пол. Нагромождения сгоревших детей, глобальное, бессмысленное уничтожение, пароксизм фашизма, не вызванный никакими целями военной стратегии… Неужели тебе этого мало, Пол?
— Ты сумасшедший, — безучастно говорит Тиббетс, будто совершенно пьяный.
Изерли испуганно глядит на него.
— А ребенок, выдавленный из мертвой матери?.. Еще живой, кричащий в мир из огня и праха?.. Это правда, Пол.
— Ты сумасшедший. Тебя нельзя вылечить.
— Я?! — кричит Изерли. — Я?! А не вы все?!
Бармен кидается к телефону.
— На тебя сейчас наденут наручники. — Тиббетс поднимается и, качаясь, идет к выходу. — Хотя нет, нет… Эй, старина, не надо никуда звонить! — пьяно проговорил он, подходя к стойке, доставая из бумажника пачку глянцевито-восковых бумаг, они с мягким треском расходятся от движения пальца по корешку. Тиббетс выхватывает несколько, бросает на сыроватый цинк стойки. — Не надо звонить. Он сейчас уйдет. И не вернется, не придет больше.
Клод вышел вслед за ним, сопровождаемый бесстрастной усмешкой бармена. Раскаленное солнце, стоявшее в смутной рыжине неба средь тупых, бесформенных бетонных громад, ослепило его. Он зажмурился, пошел со ступенек, хватаясь за перила с конвульсивной гримасой ужаса на поднятом вверх, к далекому богу лице. Он не помнил, как добрался до дома, открыл дверь, прошел мимо жены, мимо ее расширенных от страдания глаз, как остался один в непроницаемо глухой тесноте стен. Засветился крохотный абажур ночника, тоже красный, и освежающая прохладой радость навечно вошла в него, когда, запульсировав, крупно брызнула кровь из разрезанного запястья, как брызгала зажженная утренней зарей хрустальная роса с молодой травы, за кромкой беспредельно далекого русского аэродрома.