Шрифт:
РАССКАЗЫ
ДА ИЛИ НЕТ, ВАСИЛЕК?
Ах ты боже мой, какая сила оказалась в этой давней, любительской, серой, без глянца, фотографии.
Небольшой листик. Застывшее мгновение молодости. Сколько лет ты шло ко мне, чтобы полоснуть по сердцу грустью от невозвратимости прошлого…
На карточке нас трое — Серега Сибирцев, живой, крепкий, со светлым своим чубом, с бедовой своей улыбкой, полон рот зубов, я и она, Василика, или Василек — так на русский манер звали мы ее в лирические минуты. Глаза у нее и вправду были синие, они играли на юном загорелом лице, и сама она была тонкой, но не хрупкой стати, и чем-то тоже напоминала прокаленный солнцем цветок наших полей.
Снимок сделал ее брат, Йордан, и я хорошо помню тот момент — как он раскладывал и устанавливал деревянный треножник, вытягивал потертую кожаную гармошку, а когда все уже было готово, крикнул матери, что-то делавшей на веранде, увешанной снизками красного перца, предлагая занять место в нашей компании, но та по-доброму махнула рукой, мол, не след ей красоваться среди молодежи.
Так мы и стоим трое в ярком осеннем солнце, а за нами сквозь ветви сада виден белый домик под черепичной крышей.
Я смотрю на фотографию и ловлю себя на том, что снова, как много лет назад, пытаюсь разгадать, что таит славянски спокойное лицо Василики и что унес с собой к солнцу Серега Сибирцев… Впрочем, что я могу понять? Фотография сделана в первый день нашего прилета в Габровницу, когда ничего еще не предвещало тревоги, которая потом захватит нас троих. А позже нам уже и недосуг было позировать перед фотокамерой Йордана: все светлое время, говоря военным языком, мы делали свое дело — летали на боевые задания, благо погодка стояла как по заказу.
К себе на постой мы с Серегой Сибирцевым возвращались в темноте, и то ли от тихого свечения белых мазаных домиков, то ли от особого пряного запаха увядающих садов и виноградников, от шороха листьев под ногами мне каждый раз чудилось: нет никакой войны, и это не Болгария, а моя родная Украина, и мое родное село, и я иду с веселой вечерки, а мама, умаявшись за день, уже спит, оставив мне на столе краюху хлеба и глечик топленого молока — не дай бог, поплошает хлопцу от поздних вечерних гулянок.
Да мы и в самом деле были как дома! И то, что теснило мне грудь по вечерам, властно вошло в меня, еще когда мы, перебазируясь из Румынии, только подлетали к Габровнице. Было совершенно безоблачное утро, и то, что я увидел сквозь плексиглас своей кабины, никак не вязалось с войной. Вся примыкающая к деревне кромка аэродрома была запружена толпами людей… Яркие одежды, цветные косынки — это смахивало на ярмарку. Наш ведущий, комэск, отдававший нам строгие летные команды, смолк в смущении и, найдясь наконец в необычной обстановке, передал нам хриплым от волнения голосом:
— Осторожней, ребята, садиться осторожней. Не зашибить бы кого…
Мы сели отлично, подивясь великолепному состоянию аэродрома, — только позже узнали, что перед нашим прилетом жители окрестных сел всю ночь ровняли поле. А когда сели, зарулили на стоянку, выключили двигатели, люди бросились к самолетам, залезали на крылья, облепили стекла фонарей — с цветами, с бутылями вина, с корзинами винограда… К счастью, в это время приземлился наш «обозный» «дуглас», ликующая толпа кинулась к нему. Ничто не могло остановить ее, а молодежь полезла в двери самолета, и летчик, поняв наконец, что от него хотят, дал газ, битком набитая машина медленно покатилась, сделала круг по аэродрому, к великому счастью необычных пассажиров. Но и после этого люди не покинули аэродром. Они дождались, когда мы завершили свои дела, и прямо-таки «разобрали» всех летчиков к себе по домам.
Так приняла нас Болгария. И так мы с Серегой Сибирцевым обрели временный кров в Габровнице.
Поближе к вечеру хозяева дома дали нам обед. Что это было за восхитительное застолье!
Обосновались мы в глубине сада, в беседке, увитой диким виноградом. Помидоры, огурцы, брынза, бутыль красного вина, видно извлеченная из погреба — стекло матово запотело, — от всего этого веяло добрым крестьянским укладом, тем хлебосольством, которое, мы поняли это, в крови у болгар, как и у русских. Да и не одна ли кровь течет в нас!
Главенствовала за столом мать Йордана и Василики, дородная, еще не старая женщина, с гладко зачесанными черными, но уже промереженными сединой волосами, с живым блеском в темных глазах. На ней была белая холщовая кофта, скромно вышитая по вороту красным крестиком, широкая темная юбка, и наряд ее снова и снова переносил меня на далекую родину, и я видел в этой женщине свою мать, шла от нее какая-то спокойная, мудрая доброта, какая бывает у людей от земли…
Она разлила вино по стаканам и сказала слова, которые мы потом не раз слышали в Болгарии: