Шмелев Иван Сергеевич
Шрифт:
– Это все я понимаю-с, барышни…. такое горе у вас. А пирожок все-таки примите, для порядка.
Он ставит пирог на стол, крестится на образ, потом кланяется степенно Сонечке и уходит кухонной лестницей. Я думаю, смотря ему вслед, на его седые кудри: «нет, он не для огородов пришел поздравить, а из уважения». Мне стыдно, что его и чайком не угостили. А отец всегда, бывало, и поговорит с ним, и закусить пригласит. Я догоняю его на лестнице, ловлю за рукав и шепчу-путаюсь:
– Вы уж извините, Павел Ермолаич… не угостили вас чайком… и у нас папашенька… очень плохо… а то бы… – у меня перехватывает в горле.
Пал Ермолаич гладит меня по плечику и говорит ласково и грустно:
– Какие тут, сударь, угощения… разве я не понимаю. Когда папашенька здоров был, всегда я приходил проздравить. Как же болящего-то не почтить, да еще такого человека, как папенька! А ты, заботливый какой, ласковый, сударик… в папашеньку.
Он гладит меня по голове, и я вижу, какие у него добрые глаза. Я бегу к Сонечке и говорю ей, какой Пал Ермолаич, и как он папашеньку жалеет.
– А ты… – «для огородов»!.. Он пришел болящего почтить… а пирог… для порядка!..
Сонечка очень добрая, все говорят – «сердечная»; но только она горячая, вспыльчивая, в папашевьку, и такая же отходчивая. Она сейчас же и раскаялась во грехе, крикнула:
– Знаю! знаю!.. дурная, злая!.. мальчишка даже казнит меня!..
Понятно, все мы расстроены, места не находим, кричим и злимся, не можем удержаться, – «горячки очень», все говорят. Я тоже много грешил тогда, даже крикнул Горкину, топая:
– Все сирот жалеют!.. О. Виктор сказал… нет, благочинный!.. «на сирот каждое сердце умягчается». Папашенька помирает… почему Бог нас не пожалеет, чуда не сотворит?!.
Горкин затопал на меня, руку протянул даже – за ухо хотел… – никогда с ним такого не было, и глаза побелели, страшные сделались. Махнул на меня сердито и загрозился:
– Да за такое слово, тебя, иритика… ах, ты, смола жгучая, а?!. да тебя на сем месте разразит за такое слово!.. откудова ты набрался, а?!. сейчас мне сказывай… а?!. на Го-спода!.. а?!.
Со страха и стыда я зажмурился и стая кричать и топать. Он схватил меня за плечо, начал трясти-тормошить, и зашептал страшным голосом:
– Вот кто!.. вот кто!.. они это тебя… они!.. к папашеньке-то не смеют доступиться, страшатся Ангела-Хранителя его, так до тебя доступили, дите несмыслвное смутили!.. Окстись, окстись… сей минут окстись!.. отплюйся от них!.. Да что ж это такое, Го-споди милостивый?!.
Потом обхватил меня и жалобно заплакал. И я заплакал, в мокрую его бородку. А вечером поплакали мы с ним в его каморочке, где теплились все лампадки. И помолились вместе. И стало легче.
А пироги все несут и даже приходят поздравлять. Тетя Люба приехала с утра, удивилась на пироги и велела Маше завязать звонок на парадном. Но и без звонка приходят. Не дозвонятся – с заднего хода добиваются. Сонечка за голову хватается, если кто-нибудь не родной:
– Боже мой, все перепуталось… – такое горе; а нам сладкие пироги несут!..
– Да все же любят папашеньку, из уважения это… для порядка!..
И Горкин ее резонил:
– Да что ж тут, барышня, плохого? плохого ничего нет. А каждый так, может, в сердце у себя держит… Сергей Иваныч вживе еще, а нонче День Ангела ихнего, хошь напоследок порадовать. А что хорошего – все бы и отворотились?!. Ну, сказали бы, чего уж тут уважение показывать, все равно конец. И пускай несут, нищим по куску подадим, все добрым словом помянут.
А я таю про себя, думаю-думаю: и вдруг, радость?! вдруг, чудо сотворится?!. И верю, и не верю…
В зале парадного стола нет, только закусочный, для родных. Матушка и к родным не выходит. Встречает тетя Люба, Сонечка – «за хозяйку»: ей пятнадцать вот-вот, говорят – вот уж и невеста скоро. С гостями как-то порадостней, не так страшно. Анна Ивановна манит нас в детскую и дает по куску именинного пирога с ливером. Мы едим, наголодались очень. А я все думаю: и вдруг, чу-до?!.
По случаю именин Марьюшка сама надумала сготовить обед, нас накормить. А для гостей пирог только и закуски. Обедаем мы в детской, и с нами Анна Ивановна. Обед совсем именинный, даже жареный гусь с капустой и яблоками, и сладкий пирог, слоеный. Анна Ивановна только супцу с потрохлми хлебнула ложечку, а все нас заставляет есть: «хорошенько кушайте, милые… надо вам силушки набираться, а то заслабнете». И я думаю: «хорошо, что с нами Анна Ивановна… ну, как бы мы без нее?!.» Такая она всегда спокойная, – Сонечка про нее сказала – «это такое золотце, такая она… как лавровишневые капли!» – и когда с ней, все ласковые и тихие. Сегодня она не в светлом ситце с цветочками, а в темноватом, старушечьем, горошками. Сонечка ее спросила, почему она для именин старушечье надела, а она сказала: «да зимнее это, потеплее… на дворе-то вон уж морозит».
А к концу обеда радость принес нам Горкин:
– Папашенька миндального молочка чуточку отпил! будто даже поулыбался. А то два дни маковой росинки не принимал.
И вдруг, лучше ему станет?!.. а потом еще лучше, лучше?.. У Бога всего много.
После обеда мы идем в столовую, на шерстяной диван. Так привыкли за эти дни, все в уголку сидим, друг к дружке тискаемся, все ждем чего-то. На окнах, на столе и на диване даже – кондитерские пироги и куличи. Сестрицы, и не открывают их, как было всегда раньше, – «а этот какой, а этот?..» – до пирогов ли теперь. А мне хочется посмотреть, есть из знаменитой кондитерской пирог-торт, от Эйнема или от Феля. Но как-то стыдно, теперь не до пирогов.