Шрифт:
Я – за ним! Свету невзвидел, как завертело меня с откосу, да в кусты, да через кусты. Ничего. Мягко, снегу было порядочно. Голову тру – цела, а красный огонек на хвосту – эн уж где!..
Чудеса, – никакой тревоги! Спали, что ли, или уж нам громом-то показалось, нервы-то натянулись?.. Чистая же была работа! Как пробку вышиб!!.
Затих поезд, ночь звёздная, в морозце. Стал я свистать легонько. Куды-Прё близко отзывается, бежит… Схватил меня на руки, расцеловал. Оба плачем… Свистать стали – отзываются. Да все помаленьку и собрались. Все целы, один плечо только вывихнул. В таких случаях человек на крыльях несется, ангелы все работают. А шапки, понятно, растеряли. Да тут уж и не до шапок. Глядим – снизу поездишка гремит, четыре вагона, без фонаря.
– Бегут!.. – как гаркнет Куды-Прё и кулаком погрозился. – Теперь, – кричит, – я по-нял!..
Признал я место. Повел на хутор, версты две было, – Пимона Щучки хутор. Ночевал, бывало, у него с охоты. Собаки залились, гляжу – хозяин, у двора дежурит, время тревожное. Объяснил я, что из города смылись, перемена власти, казаки линию закупоривают, до них бы продержаться, часа на два. А что с поезда убежали – не говорю. Поскреб в голове Щучка, повел нас в гаёчек, в клуню, завалил соломкой. Офицеры дозор поставили. И забыли мы, что шапки там наши, и следы на снегу – дорога верная. Да ночь глухая, да и спешат, линию как бы не перехватили. А то бы…
Часа три просидели – бежит дозорный:
– Кони и голоса!..
И уж слышим, к хате:
– Есть такой-растакой? Сказывай враз!..
А это разъезд казачий. Сейчас – объяснение, допрос. Дорогу на десятой версте перехватили, чуть черт-то тот проскочил. А город под утро заняли.
Ну, уж и праздник был! Куды-Прё на руках носили, представили начальству… Тут он и определил позицию: взял винтовку. Забыл, что курицы не мог зарезать. На совесть дрался. Вместе и Мелитополь брали, и на Сивашах стояли. Там меня ранило, эвакуировали в Ялту, а он бился. Потом о нем затерялось. Если остался там, знаю: живым уж теперь не дастся.
Сентябрь, 1924 г.
Ланды
Каменный век
Безрукий – правую свою руку он потерял еще в бытность слесарем, в Одессе, – перебрался на Южный берег и занялся более легким делом: водил приезжих по дачам и пансионам, показывал земельные участки, провожал на прогулках в горы, выискивал у татар разную старину, – оловянные кувшины, дедовское оружие, в серебре чеканном, ковры и чадры, – словом, кормился гулевой публикой. Хорошо научился по-татарски, был сметлив, услужлив, ловок и сделался для приезжих прямо необходимым человеком. Приезжавшие отдохнуть и погулять желали развлечений, а Безрукий умел потрафить. Да в иных делишках как-то и удобней было иметь с ним дело, – будто и не человек выходит: одна рука, и уж очень рыжий.
По округе его все знали и так и называли – Рыжий, за огненные бакенбарды, под англичанина, – а то и совсем приятельски: Рыжая Обезьяна. Правда, красотой он не отличался: был носастый, коротконогий и косолапый, уши торчали лопухами, челюсти сильно выпирали.
Такой был случай…
Как-то один профессор заспорил на веселой прогулке с батюшкой о теории Дарвина, вытащил Безрукого напоказ и при общем смехе – смеялся и сам Безрукий – определил:
– Ну, глядите!.. Явные черты почтенных предков!..
И все признали. И батюшка даже согласился:
– Ммдаа… признаться!..
А нагрузившийся архитектор, для которого наломал Безрукий сталактитов из пещеры, дал ему три рубля и расцеловал в утешение:
– Наплюй, Рыжая Обезьяна… В сущности говоря… все… скоты!
С того случая и установилась кличка.
И хоть был он уродлив и калека, а обзавелся семейством. Тройка у него детишек подрастала, все рыженькие – в него. И капитальцу сколько-то отложил, собирался собственный пансион наладить и даже имя ему придумал – «Веселый Век» – и выйти, как говорится, в люди. За войну и совсем окреп, совершил уже запродажную на домик, – как вдруг начавшаяся нежданно смута спутала все расчеты. Запродажная полетела, капиталец из банка не выдали, банки все сразу кончились, – словом, вся жизнь перекувырнулась и встала на голову. Веселая публика вдруг пропала, а заработать и с двумя руками стало негде. Он было сунулся за пособием к новому начальству, трудовому, – все-таки бывший слесарь, и без руки! – но его просто выгнали, как «позор пролетариата». Так ему и сказал заменивший полицейского пристава мальчишка с револьвером. А он, правду сказать, надеялся…
Пришлось цепляться за что попало. Он было взялся охранять дачу, брошенную сбежавшим хозяином, рассчитывая, что теперь затеряется хозяин, и дача станет его, повертелся с годик, выменял и проел, что уцелело в даче, до самой крыши, и до того, наконец, добился, что пришлось ловить кошек на западню, – слесарство-то пригодилось! – но и кошки скоро перевелись. Последнее, что у него осталось, – драповое пальто, он выменял на хлеб – детям и очутился к зиме в трепаном сюртуке, после хозяина-дачника, когда-то очень шикарном, и в шляпе-панаме, внушавшей, бывало, доверие приезжим, теперь тоже потрепанной и даже для него жуткой напоминанием о прошлом.
Пошли слухи, что уже помирают голодной смертью, но Безрукий не верил в такой конец. От веселых господ, с которыми ездил в горы на пикники, – а сколько было всяких профессоров! – он кое-чего набрался. Говорили душевно, начистоту, – под небом! Это когда еще голыми дикарями жили, в пещерах хоронились, – как вот под Чатыр-Дагом, Тысячеголовая Пещера, там и теперь человечьи кости и черепа находят и даже растаскивают их на память, – в древние времена, когда люди камнями бились и камням молились, – тогда, действительно, было страшно. Потому-то – «Каменный Век» и называется. А теперь – какая культурная цивилизация! Человеческий голос за тысячи верст слышен, про всякие звезды всё известно, и из одного воздуха все добывать можно, и даже сахар! А работать будут только одни машины. Многого понабрался Безрукий на прогулках, когда, на веселом огоньке, на кизиловом пруту, поджаривал шашлычки из молодого барашка, и, со стаканчиком красного, сам весь красный, довольный, что живет в такое славное время, с такими образованными людьми, подкидывал к общему тосту и свой рев-голос – во славу еще лучшего будущего.