Шрифт:
– Она меня… не могу… щекотно! О, кабайльерро!
Только это, одно это слово, – и сыпучий, и звонкий-звонкий, как мелкое серебро, смешок сиплый… Такой… не сиплый, нет… Нет такого в языке слова, чтобы передать звук этого смеха женщины, намекающего интимно. Не кольца ли это ее смеются, сверкающая броня на пальцах? Пахло бананами от нее, – бананами и душной ванилью. Было от нее знойно и влажно, как от нагретой палящим солнцем морской лагуны.
В дымке туманной сновали передо мной лица. Не призраки. Смотрите сюда… Видите на руке царапину, этот шрам беловатый? Это она, играя моей рукой, шутливо провела перстнем… запятую!
Схватила мою руку и сказала:
– О, кабаллеро! о, кабайеро!
И… черкнула. Черкнула, плотоядно стиснув мелкие зубки. А ее накрашенные губы, изогнутые негой! А переливающиеся, играющие складки шеи! Змея, питающаяся кровью… Романтика? Погодите – узнаете. Откуда, зачем они?
А не все ли равно – откуда! Война вытряхивает человечьи укладки, метет человечью пыль.
Когда раньше слыхали вы столько прозваний гнусных, человечьих меток?! Подлых и страшных меток! Я знаю теперь, что есть человек, который подписывался – Убей! И подписывался с чудесным росчерком! Я видел людей с отметками: Змий-Змиевич, Гнус, Гнида, Плевок-Божий!
Я не выдумываю. Я знаю.
– Откуда, зачем они, эти?!
Сияет казначейская лысина:
– Эх, дружище! Люблю диковинки!
Заявились вчера, сняли у меня антресоли на недельку. Представления будут делать, ка-ба-ли-сти-ку! Да где-то багаж застрял. Народец занятный, со всего света. О, кабайль… еро! Ффу-ты – ну-ты!
А она кто же, медноволосая Аргентинка? У ней вороньи глаза, и зубки, как мелкий жемчуг… Аргентинка, а носик… пуговкой!
– Что? Гадалка!
Да, она – гадалка. Она знает конец войны.
– Она, понимаешь, знает… зна-ет! – чмокает казначей загадочно. – Голова мутится… Прилипла и прилипла, навязалась: «я так уста-ла… – а у вас тут так ти-хо!» По-русски не понимает, а так, на пальцах… Наволокла ликеров… Говорит, шельма: «о, кабайеро! Ффу-ты – ну-ты!»
Петухом ходит казначей, даже розовым маслом пахнет. Показывает гостям пермские меха, про сибирское золото, про уральские камни плетет нескладно. Хватает Аргентинку за золотые пальцы:
– Поедем, мадам Кабайльеро, за золотом! Накупим в Ирбите соболей-горностаев, ффу-ты, ну-ты!
– О, кабайеро! О, кабаллеро!
Все крутилось… День, и еще день – в чаду. Они не уходили, эта экзотика. Или и уходили? Не знаю. Была старка, озорная старка «высокого букета». От нее яснеют глаза и видят дали. Она приводит с собой глушь и сырь дубовых лесов и пущ, старые замки, охоты-пиры панов, девичьи руки-ленты, турьи чаши, зовы рогов далеких, костры в черных ночах, золотом шитые кунтуши, береты в самоцветных камнях и перьях… и музыку!
И ее, конечно. Слышен хрипучий голос казначея:
– Играй-играй, Яшка… играй веселее!
Вон уж и музыканты сидят в углу… Представьте – те же, что в веселом саду, в пропыленных акациях! Колченогие, в рыжих фраках, с оттопыренными ушами, красными от натуги. Что же тут странного! Музыканты веселых домов и баров всегда, те же, под всеми широтами, как затертый трактирный пиджак, как похоронные молодцы в цилиндрах… – кабацкая терпкая подливка!
– Играй-играй, Мошка… играй веселее!..
Играют до визга весело. Черный страус летает под потолком, фалда казначейская хвостом вьется. Звякает Итальянец брелоками, кажет грязную рубаху из-под малинового жилета. Только Грек усом в стакане ловит.
– Гей-га! – визг цыганский голосом Аргентинки.
Валится казначей – не казначей, – хрипучая перина на диване:
– ффу-ты – ну-ты!.. 3-зу-ди! Маису!
Опять зудят-томят скрипки – несут душу в простор нездешний. Все плывет, все колышется в томных звуках «Молодого Маиса»…
Вы знаете этот танец… в страсти которого пахнет тленом? Танец похоти истонченной, не желающей достижений. Танец все испытавшей плоти, которая жаждет смерти, как наслажденья! Танец совокупившихся змей на трупе! Да, это гнусный танец бессилия и… неутолимой страсти, истомный вопль оголтевшего человечьего стада самцов и самок…
Они плясали, умирали от наслаждения, эти змеи… Теперь я до яркости сознаю, что томило-мутило меня тогда, шептало моей душе: «готовься, скоро». Но это томление покрывалось явью. Уже тогда я – знал! Знал – и орал вместе с лысиной казначейской: