Шрифт:
– Равноправие… – пробурчал Семен Аркадьич. – Я могу с Палашкой и с Настюшкой, что и осуществляю. Знаю, что все это «надрыв» и свинство, но… плевать на все! Мы должны или сдохнуть, или… обратиться в скотов, иначе не выживем. А потом… воз-ро-ждение?.. а?!. Это же русская, черт ее подери, фи-фи-философия! И с религиозным надсадом! В мечтах было, теперь – есть! Голяком гуляем. Дернем?.. Можно на голове ходить! И если не удавимся на ремешке от штанов, – найдемся! Все повыедено, повыдрано… – стукнул он в грудь стаканчиком и выплеснул на рубаху, – цинизм стал культом! Но мы продолжаем копаться, анализировать, а… народ?.. Я в Железного верю. Бу-дет!..
– Ну, про Железного… Давно ходили о нем слухи, и страшные. Я даже его боялся. Сидел он при пасеке, – напоследок занялся, – а то лес стерег, охотой промышлял. Еще от прежнего владельца достался мне. Севастопольский солдат. Теперь ему за восемьдесят, но силища необыкновенная. Кулаком быка оглушал. Лет сорок в лесу живет, и только дважды в год заявлялся в Протвино – на праздники, закупить чего. А табак, водку, харчи – бабы ему носили, – за любовные утехи. Прельщал! И богатый был. Все готовое, продавал богатым мужикам лес, крал на глазах, а никогда – улики! За Севастополь ему с девятьсот шестого по десятке в месяц пенсии шло, да я пятерку. А бабы ему – все, как трешник мне за Гришку. За двадцать лет моего жительства здесь, найдено в лесах четыре трупа! Давились мужики на соснах!.. И он же первый приходит и докладывает в волость. И все богатые мужики, поторговывавшие леском. Но улик нет! Пропала Дуняшка, девчонка. Следа не нашли. Обыски были – ни-чего! Урядника одного нашли с пробитой головой. Пришел Железный в стан, заявил, что двое бродяг у него ночевали, оставили ему опорки: они и убили, не иначе! Бить его ходили деревней, и били жестоко, а не могли убить. Отольют водой, а он закрестится, покажет раны пулевые и застонет: «Севастопольского-то ги-ро-я?!. Меня Царь отличил, пять пуль во мне, по аттестату… за правду муки примаю!» Ведро им поставит, и песни начнут играть. Красоты звериной! Бабы сами мне говорили, что «глаз» на них знает: так и займешься! Как красивенькая девчонка по грибы пошла – мед у него сосет! И по округе мужиков с двадцать, как есть, в него, порода. Ну, корень здешний. Одна старуха Анне Васильевне каялась: «Сам мне рассказывал, что не настоящий он, а насланный… для гиблого часу чтобы»! И не глупый, но на слова тугой.
– Как началась революция – все к нему: начинай, как надо! Я так и предполагал, что вождем заделается. Крутой, глазищи, голос громовой, сомовье хайло… И что же вы думаете… как себя показал! «Пошли вы, – крикнул, – к дьяволу от меня! Не сметь ничего, строгое начальство сызнова будет, а вас всех на каторгу!» Ну, пошли, замялись. А он – из лесу ни ногой. Стали, было, у меня мужики коров отбирать, вышел он на мой призыв: «Не сметь шевелить!» Схватил головореза одного – оземь, через день помер! Сами замяли дело. А он им: «Идет светопреставление, молитесь Богу!» Крест велел поднимать… Из Протвина поп по его слову с запрестольным крестом по деревне ходил. И сам Железный крест нес, а кругом бабы с девками. И сам тем крестом народ благословлял. В пророки его и произвели! Но мало… Бабы – к нему в лес, «освятиться», а он их жердью! Девок самых красивых направили с дарами, с махоркой, с водкой, с бараниной… – каждую поцеловал, покрестил, а даров не взял: «На церковь подайте, и сиротам!» Плакали от умиления! Одна молодка, боец-бабенка, и хорошенькая, шелковенькой разоделась, – ее бабы сами определили «святого пожалеть», – пошла к нему в лес на ночь, постучалась в окошечко, доложилась, что так и так. Зарычал из берлоги, а принял. «Ложись, касаточка, на лавочку, разоблакайся, а я только на небо взгляну, душу поспрошаю!» Ну, она заробела, а легла, ждет. А он вышел. Приходит. Да как стал ее крапивой жигать-нашпаривать!.. Она в двери, а двери на запоре, а он ее жигает по чем попало, да и приговаривает: «Вот тебе, семя злое, шаталка-ведьма! Мало на вас креста?!.» Ноги ему стала целовать. Он ее поднял, поцеловал в губы и перекрестил. Бабы сами под окошком подглядывали. Тут его слава и закрепилась. Мужики – все по его слову. И было тихо. А он крест себе вытесал огромный и у сторожки своей поставил, и сидит.
– Пришли и к нам большевики. Солдаты воротились, исполком, комбед устроились. Стало невтерпеж самостоятельным. Пошли к нему. «Терпите!» – говорит. Пошел в комбед, стал калить, строгим начальством угрожать, каторгой. Прогнали его. Погрозился он, пообещал, что «крест будет». А через неделю одного комбедчика нашли на дороге в Протвино, голова – в лепешку. И в ту же ночь у комбедчиков изба сгорела! Пошли к Железному, стали пытать, на расстрел потащили. Руку ему пробили, мякоть. Не сознается. Лучиной жгли – ни слова не сказал, зубами только скрипел и «крест» сулил. Оставили в покое. А через неделю опять труп находят: комбедчик в лесу повесился. Тут на них страх напал. Окружили сторожку, и давай в нее из винтовок жарить. Да сами своего и ухлопали. Вошли к Железному, а его и духу нет, одни дырки в бревнах. Тут уж совсем перепугались. Прислали из Москвы какого-то лютого, допрашивал старика. Что они говорили – неизвестно, только этот лютый вышел и говорит: «Это, – говорит, – тип! Он за строгое начальство, за нас, значит!» А народ еще больше уверовал: чудо ясное! Вот, с неделю тому, опять у нас убийство: на самом броду главного нашего подлеца нашли, головы нет! И что главное, внучатным стариковым племянником оказался, и дня за три до того у старика был, золотые деньги у него вышаривал, с товарищами. А у старика деньги должны быть, пенсию получал сколько лет! Не нашли денег. Опять старика лучиной прижигали, руки крутили на воротяжке, а он им в морды плевался! Убить – народа опасались. И вот, держится за него народ. Говорят: «Защита наша, мы с ним крепше!» Чувствуют, что есть в нем сила какого-то порядка, последнего какого-то права, чего уж нельзя отдать. Последние человеческие устои… И в них эта сила живет и крепнет.
– Кто там?.. – оклинул Семен Аркадьич на шум в дверях.
– А дед… грибков хозяйке твоей принес, Аркадьич… – хрипло отозвалось в дверях. – Да припоздал, в «совете» замотали…
В комнате было сумеречно. В белевших косяках двери стояла большая тень, головастая, мохнатая.
– Вот и он самый, Железный наш! – радостно и любовно даже сказал хозяин. – Садись, дед. Чаю, знаю, не пьешь, постишься.
– Боруснику пью. Хлебушка вот дай, затошшал я. Четыре часа муштровали кобели, следотель с Москвы прикатил. Поговорили, ничаво. Говорю: «пенсий давайте, я севастопольский гирой!» А, зубы им только полоскать. Говорю: «не уважаете службы, ничего у вас не будет, одна дыра!» – «Ты, – говорит, – убил знаменитого человека!» – Я ему говорю: «никак человека не могу убить, собаку могу, а не человека!» Показал ему раны. Свидетели все за меня, атестат! Другого следотеля пришлют, энтот не может понимать, сам сказывал. Говорю: «по закону меня нельзя судить, я заштрахован от смерти, за мной весь народ стоит, и атестат!» Показал ему руку: «как я могу убить, у меня рука пробита, жила не встает». Говорит: «Пришлю дохтура!» Пошел я от ево. Хлебушка-то дашь, домой время?..
Зажгли лампочку, Сидел лесовик, в седых космах, похожий на Бога Саваофа. Все окно закрыл. В руках здоровенная клюка-дубина. Рваный, вылинявший зипун, с оторванными крючками. Рот – пасть, с широкими желтыми зубами, ляскавшими, казалось мне. И пахло от него тяжко, – звериным духом.
– Третий раз хрудь мне палили… подавай золотые деньги! – Каки-таки? – «А сто кружков у тебя есть, давай!..» – Ищите! Жгли-жгли, завоняло палью. Бросили. Живот прищемлять стали, а я надулся. Я знаю это. Выдрали пчел, пер-давили. Я на их, за пчелу! Ну, зашиб одного маненько. Стали меня под ухо пистолетом бить, железкой, окровянили… вон, сережку вырвали, было… мотается. Стащили валены сапоги, хотели пришить. Я говорю… – я севастопольский гирой! А они свое: «как ты севастополец, у тебя за гиройство пенсий был, давай монеты золотые!» А я говорю: «вам меня не убить! меня сколько разов били, не могли, – за меня закон!» Ну, бросили. Говорит Лукавый, протвинский: «бросим, Богу он за нас по-молит!» Говорю: «Меня Бог проклянет… за вас, кобелей, Бог молитву не внимает. А буду молить, чтобы пришло строгое начальство, и вас на первом столбу повесило!» Вдарили в загорбок прикладом, ушли. Пополз я водицы испить… – стукнуло меня кровью. Гляжу – солнушко стало, а то ночь была, как били. Отошел маненько – бац! – четверо других, с ружьями. – «Давай золотые деньги!» – Нету. – Бац меня под печенки сапогом. Стали руки под хребет крутить… больно. Гляжу – месяц вышел… ушли, значит. Давай хлебушка, четыре версты итить… крови из мене много ушло. А нет, я не помру до начальства, Бог не велит. А деньги мои… – можно при них сказать? – мотнул на меня дед, – поп Виктор знает, где. Дал приметы. С начальства строгого получал, строгому и пойдет. Да я не помру до сроку, ей-Богу 1 Вот увидишь. Я таперь весь клйменый. Еще погляжу, как строгое начальство!.. – погрозил он, стукнул дубиной, сунул краюху за пазуху и, не простившись, вышел.
Семен Аркадьич потыкал в темноту пальцем:
– Вон он ка-кой… клей-меный! Весь из темноты, а… Потому-то я и говорю… что? Ничего! И все… клей-меные!.. – и его губы заерзали, он был уже совершенно пьян.
Почему-то вспомнились мне столбы на лесных прогалах, с выжженными орлами, – порядок чащ. И нетронутые сумрачные чащи, и небо, простое, светлое, и жидкий, и бедный благовест…
– Тяжело… – вырвалось у меня невольно.
– А-твра-тительно!.. – едва выговорил хозяин. – Грязь… и какие-то искры… и чувствую… зажги – и загорится! А, черт… Анна!.. Аню-та! С буйволом… наплевать! Разведусь и… за дроздами. Идем на деревню, к девкам… Теперь все можно, легко относятся… наплевать!..
Утром, рано, я выехал на том же тарантасе. В тополевой аллее на желтых листьях лежал розоватый иней, от розового солнца. Тени от тополей вытянулись иглами по жнивью. Жалкое стадо коровенок обгладывало пустое поле, бродило сонно. Было, должно быть, воскресенье: слышался жидкий благовест, – все тот же, неизменно зовущий к Богу. Стало совсем легко, когда выбрался тарантас на взгорье, и благовест стал певучим.
Ноябрь, 1927 г.
Ланды