Шрифт:
– Были от особого отдела, черти… погнали баб, влезли в чаны и на жмых сделали. – «После нашего не поешь, а то с вашего жмыху дохнут!» – Наклали и повезли, курей кормить, говорят, начальнику. А сами шапками на базаре продавали, на котлеты. Тьфу!..
С моря валил туман. Я потащился галькой, под выплесками прибоя. Воняло прелью. Я нашел «морского кота», раздутого; по синеватому его брюху кишели черви. Меня охватила слабость. Вспомнился ограбленный прокурор, бежавший куда-то жаловаться. Он говорил, что у Варшева есть корова… Вспомнилась Панорама, прекрасная дача Варшева: с нее открывалась панорама холмов и моря: море синело чашей, сверкало парусами; по уступам чернели кипарисы, белели дачи, пышно сползали виноградники; когда высыпали звезды – проплывали недвижно пароходы, сияли, гасли; тусклое пятно месяца мерцало в море, струилось чешуею.
Я нашел варшевскую балку, забитую туманом; брел по садам диканки и синапа, теперь пустынным. Смутные тополя показывали дачу. Я нашел белую дощечку, с латинской прописью золотцем – Panorama; часто читали – Рапочата, – татарское? В черном окне белелось. Я прошел по гремучей гальке. Чья-то рука схватила с окна кувшин с молоком, хрустальный, – оно-то и белелось. На парадном была записка: «стучите, звонок не действует». Открыла Варшева, худая, стриженая старуха, в подоткнутой грязной юбке, – и меня задушило зловоние, даже отшатнулся.
– Корова у нас, – показала на дверь старуха, – пришлось поставить. Из сарая чуть было не свели.
Теперь я понял, почему так ужасно пахло. Я извинился: зашел только на минутку, передохнуть. Варшева поглядела ласковей, справилась даже о здоровье и приоткрыла дверь – в кабинет.
– До чего дожили!..
Величественный когда-то кабинет Варшева был совершенно преображен.
Великолепнейшее окно-фонарь, из которого открывалась Панорама, было наглухо заколочено. Ни портьер темного бархата, ни чудесной библиотеки по всем стенам, ни огромного письменного стола, загруженного ворохами журналов, газет и книг, ни коллекции «редкостных фотографий» на черном бархате, ни сурового бронзового Брута… Но висели еще портреты в рамах, чуть приметные в полутьме. Я нашел Михайловского, Чернышевского в красном плюше, чей-то еще, с залысиной. На месте письменного стола, под Чернышевским, стояла железная ванна с сеном. Но первое, что ударило по глазам, что закрыло весь кабинет своим широченным задом, была исполинская пегая корова. Она тянула из ванны сено и покачивала хвостом. Заслышав шаги, она завернула морду и тяжело вздохнула, отрыгая. Пол, уже без ковра, был весь тяжело заляпан, и всюду текли потеки.
– Вот, – как бы извиняясь, прошамкала старуха, отбрасывая с лица грязно-седые волосы, – черт знает что!.. Одна не справлюсь, Михаил слег, с почками у него… Просила соседа сторожа сходить за доктором… – как облагодетельствовали негодяя, воровал у нас виноград пудами… – и за такой пустяк потребовал де-сять бутылок молока! Эта корова только одно мученье. Все выпрашивают, завидуют… И интеллигенты тоже, знаете… а-а!..
Я стоял, потрясенный. Вдумчивый Михайловский, живописнейший Чернышевский, коровий зад, этот зловонный воздух… – не сон! Корова жевала вдумчиво, хвост ее изогнулся…
– Черт знает… – сплюнула Варшева, зажгла смятую папироску и жадно затянулась уголком рта. – Всю жизнь жили одной мечтой, работой для народа… шли на жертвы, Михаил надорвал здоровье… и – вот!.. Пройдемте к нему, будет рад. Не с кем ему и поговорить теперь, мысленно освежиться…
Варшев очень любил поговорить.
Совсем молодым, имея большие связи, попал в директора училищ в одной из южных губерний и там женился на дочери генерала. Она была пожилая и некрасивая, но он увлекся ее радикализмом, ее перепиской с Шелгуновым, ее вегетарианством и жаждой служить народу. У ней были обширные виноградники в Крыму. Он бросил службу и перешел на земство. Виноградники они разбили на участки и распродали людям избранным, больше профессорам, а для себя сохранили трудовую норму – «золотую долинку» с Панорамой. Здесь давались концерты, читали наезжие писатели, и устраивались вечеринки совсем интимные, когда таинственно заявлялся из-за границы некто. Перед первыми выборами в Думу Варшев выпустил острую брошюрку – «Освобождение от земли» – и хоть не попал в Думу, но прогремел речью на педагогических земских курсах. Курсы закрыли, арестовали десяток учителей, а Варшева вызвали в Петербург. Он принужден был расстаться с земством и, окончательно прогремев, засел за солидный труд – «Социальные предпосылки будущего». Тут его и застала революция. Друзья предлагали ему пост губернского комиссара просвещения, но он отклонил и потребовал пост ответственный. Но ответственные были уже расписаны. Оскорбленный в заветных чувствах, он засел прочно в Панораме и издал боевой памфлет – «Социальные предпосылки полезной личности». Веря, что пролетариат оценит, он дождался большевиков. Ему предложили в уезде «библиотечный фронт», и он уже начал пробовать, но кто-то донес, что свою библиотеку он не тронул, и его потащили на расправу. Благодаря знакомствам его только выругали и выгнали, отнявши паек в полфунта и библиотеку. Пригрозили отнять и Панораму, но он приписался к какой-то комиссии «по охране документов революции» и принес в дар коллекцию редких фотографий на черном бархате. И все же ему грозили, что отберут.
– О-о… – застонал он, узнав меня, и плавным движением руки показал на себя, простертого пухлой горкой под плюшевым одеялом, с полосками под тигра. – Поруган, ограблен, разбит физически и морально… – и за что?! Вот итог нашей жизни, сознательной и творящей личности. Горе побежденным!..
Он откинул на свежую подушку цыганскую свою голову, приставленную к широченным плечам без шеи, и поседевшие его кудри разметались. Он лежал на дорогой кровати с шарами по уголкам, в сорочке тонкого полотна, на которой резко чернелась широкая борода, жесткая, как из проволок. Под бородой у него лежала книга, заложенная бумажками.
– Так, пустяки… итоги «излишеств молодости», – сказал он на мой вопрос. – Если бы умереть тогда, в лучезарные мартовские дни, когда!.. Чем жить? за-чем жить?! И еще проклятые эти приступы, возня с этим гнусным инструментиком, – показал он тонкую трубочку, – а они всё прогадили, и даже в чудесной нашей земской, былой, аптеке нельзя достать катетера! Хорошо, еще был у меня в запасе!.. Доктора не дождешься, по лечебнику уж, – показал он на книгу под бородой, – кукурузными усиками, укропцем… Очень желтоват, а? отеки?.. – спрашивал он тревожно, щупая себя за щеки. – У, какой лимон… – испуганно прошептал он, заглянув в зеркальце. – Софи, что же ты мне отвару? Такое подлое время – и болеть! Софи, погляди ноги… как? Я чувствую, как меня что-то наливает…
– Гораздо меньше, – сказала Варшева, отвернув одеяло и ощупав.
– Только не золоти пилюль, про-шу тебя! – вскрикнул он в раздражении, стараясь увидеть ноги. – Ну, как же «меньше», когда бо-льше?! Это все результат завалов, от однообразия молочной пищи… Пошли за каломелью, прошу. Ну, дай этому негодяю еще десять бутылок, пусть его лопнет, черт… но не могу же я погибать! И ливень еще… Доктор один, народ гибнет от голода… О, какая мука сознавать в себе еще не исчерпанные силы – и!.. Народ… которому мы, соль земли, отдавали жертвенно всего себя, за кого так страдали… и вот, и он, и мы – у разбитого корыта! Власть упала к нашим ногам, как созревший плод, и… так пошло кончить! так бездарно!.. Причины?.. Они до того очевидны… Софи… кажется, стучат?.. Не доктор ли.