Шрифт:
Годы пройдут, – и останется в душе сон удивительный. Звуки труб, красные знамена, тысячи юных лиц, тысячи восторженных глаз, и эта среброволосая женщина, в которой и радость победы, и горечь страданий, и непоколебимая вера, и властно направляющая любовь. И вывод из величественной и страшной жизни:
– Отдайте себя народу!
26 марта 1917 г. Красноярск
(Русские ведомости 1917. 7 апр. № 76. С. 2)
Те же картины до самого Урала. Кучки народу на станциях, жадно прислушивающиеся и приглядывающиеся. И тревога, и неопределенная, но крепкая какая-то дума. О чем? Чувствуется на лицах нежданность удара. Пожалуй, радостная. Флаги, флаги… Поматываются в ветре или висят поникло. Да что флаги! Флаг яркий – знак, только знак, что «неправда», старое, уг-нет – сбиты. Давайте новое! И ищет напряженный взгляд, где же оно и какое будет. И неутихающая боль – война! Испытание огнем. Выдержат ли? И каждый в сокровенной глубине держит: надо выдержать. И еще от этого суровы лица. Пошли места татарские. Скуластые, желтоватые лица, с реденькими бородками, пожевывают губами.
– Сабода… люрюция!
Что эти думают? Не понять. Один жилистый, косоглазый старичок с лошадиными зубами, потопотал лаптишками и проскрипел, показывая на мои ботинки:
– Тебе так – мне так. – Давай мне так. И посмеялся косыми щелками и зубами.
– Четыре каров был, – две живет. Четыре каров нада.
Вот как понимают. Да и другие, пожалуй, так же.
Порядок… Порядок есть, и сами, пока что, управляются.
На ст. Кропачево, помню, огромный рыжий мужик, в рогоже на плечах и с красным лоскутком на рогоже, рассказал про порядок.
– Воры есть, ну, только беспрекословно удерживаем для порядка. Покуда эта вот… имилиция достигнет, мы суд сами постановляем. Как украл у нас в деревне один телицу… ладно. Нашли, шкуру уж ободрал. Мясо хозяину отдали, а его в шкуру заворотили да по деревне палками страмить. А в волости тридцать розог ввалили. Ну, приезжал к нам один исполнитель, просвещение делал, говорит: так и надоть для порядка. Благодарил. «Вы, – говорит, – мудры». Лупите – и все. Такое просвещение сделал.
– А как полицию заменяли?
– Обиды не было. Мы, говорят, сами давно первороту ждали, теперь в мужики подадимся. Скрозь народ не пойдем. Тоже православные хресьяне. Про новое-то чего думаю? Глаза у мене завязаны… как тут думать! Взял ты в руку топор избу править – чего думать! Умеешь топором ору-дить, – сделашь. А не умеешь, – думай – не думай – один топор. Глаза бы развязали…
За Уфой, по горке, поезд ползет. Из бараков выбегают работающие на линии пленные, австрийцы и германцы. Плакаты! Стараются понять, что такое. Понимают, революция! Машут руками, козыряют, кричат что-то, смеются. Свобода! Может быть, и им скоро свобода?!
Дальше в горы – больше флагов по станциям. Народу меньше. И жадности к «листкам» меньше; словно тут и сами все понимают: не удивишь Народ сибирский, самостоятельный, – заводские. Горят в темноте под черными горами заводские печи-жертвенники, на час не затихли: погаси, – не скоро зажжешь. Идет невидная, важная работа в горах. Порядок и работа. Крепко держит кирку и молот рука уральца. И воздух здесь крепкий, ядреный, и поступь, и говор. И нет растерянности на лицах.
– Не бросали работы?
– Разве ее можно бросить! У нас – огонь. Неразговорчивы. И на станциях надписи иные: «Труд и порядок – гарантия свободы», «Мы – социалисты», «Да здравствует социальная республика». И от гор, и от нешумных станций, и от хмурой хвои на скалах, и от суровых лиц строгостью и спокойствием веет. Знают и верят. И сделают.
Урал прекрасен. Светел Урал в своей темной хвое и сером камне. Просторен, тих, величаво спокоен… Глядишь с перевала: Европа – там, Азия – тут. Не веришь. Божьи горы. Никакой Азии, никакой Европы, а ширь светлая, простор Божьего мира, в котором всем место. В этой необъятной шири, перед вольно разбросавшимися сопками в белых полосах умирающего света, на синих далях – вечная свобода, чистая, Божья свобода. Здесь душа ширится и растет. Отсюда, с перевала, видишь далеко от себя, вне себя видишь. Здесь мысли не по земле ходят. И нет охоты – ни в Европу, ни в Азию.
Отсюда – холодная, далекая, неуютная Сибирь. Она приносит сумеречные вести, черные отголоски прошлого. Встречные поезда переполнены. Едут даже на крышах, на буферах, на подножках. В давке, в спертом вагонном духе едут освобожденные, набиваются по 60 человек в вагон. Много больных.
Тяжело слушать, что рассказывают. Свобода всех всколыхнула. Плюющие кровью, истомленные, иссосанные неволей и нищетой особенно нервно, страстно приняли радостную нежданно весть. И заспешили, заспешили. Страх, как бы не умереть здесь, в этой темной Сибири, пустой, холодной; страстное желание увидеть своими глазами Россию новую, за которую отдали безоглядно жизнь, – страх этот гнал их на поезда. Не удержали их ни уговоры более рассудительных, ни собственная беспомощность.