Шрифт:
Совсем стемнело. Василий Сергеич присел на кучу щепы и задумался. Мы с Васькой присели рядом.
– Устал, устал, братики… – сказал он и грустно улыбнулся.
Было тихо. Давно ушли на ночлег куры и увели с собой веселый гомон жаркого дня. И в тебе было тихо. Неслышно плыли в нем далекие перистые облака. Василий Сергеич сидел, охватив руками колени, и смотрел в небо. О чем думал он? С грустью во взгляде смотрел он в тихое темнеющее небо. Не дух ли его томился в этот тихий час вечера тяжким и сладостно-жутким томленьем, творческий дух, которому суждено было биться на задворках и балаганах?..
Вспоминаешь теперь этот тихий вечерний час, грустные глаза, обращенные к небу, и вздохи… Грустишь и о Василии Сергеиче, и о других многих, так же, как и он, безвестно отошедших, быть может, таивших в себе огромные и неиспользованные силы, не попавших на настоящую дорогу. Ты улыбаешься моим словам… Ступай же на Красную Площадь и всмотрись в это удивительное сооружение, в собор Покрова, в храм Василия Блаженного, знаменитый памятник XVI века. Его создали такие же, из безвестности вышедшие люди, некие Яковлев Посник и другой, по прозванию Барма… и сколько, быть может, потом было этих безвестных, затертых в глухие времена и по глухим местам камнями суровой жизни!..
Зашуршали стружки, и из сгустившихся сумерек выступила фигура отца.
– А ты все еще здесь? Чего же домой-то не идешь? – спросил он.
– Тут уж и заночую. До квартиры-то мне далеко, а завтра опять с четырех начнем…
– Может, деньжонок надо, а? Ты прямо говори…
– Нет уж, – покачал головой Василий Сергеич. – Как уж сказал: сдам все в исправности, тогда уж…
Долгим взглядом посмотрел на него отец. Действительно, было необыкновенно: всегда все с великой радостью получали деньги, а Василий Сергеич отказывался. Отец хлопнул его по плечу и сказал:
– Ну, ладно… Идем ужинать.
Он ласково подхватил Василия Сергеича под спину и повел, подталкивая. И так хорошо и тепло стало у меня на сердце.
Милый, тихий вечер, милые звезды, милые отошедшие лица…
Ужинали. Василий Сергеич конфузился, часто ронял салфетку и краснел. Отец был очень ласков с ним, сам клал ему на тарелку кушанье и заставлял есть, и по лицу его видел я, что жалко ему этого робкого человека. После ужина Василий Сергеич попросился переночевать где-нибудь в людской.
– Еще что! – сказал отец. – Ляжешь здесь, на диване. И брось ты, братец мой, ежиться! Терпеть не могу! Смотри веселей!
– Я ничего-с, – робко отозвался Василий Сергеич.
– Ничего-ci – продолжал отец. – Ты у меня строишь, у ме-ня! Ты для меня теперь – ар-хи-тек-тор! Как Иван Михайлыч, все равно.
– Нет-с… – со вздохом сказал Василий Сергеич. – Они имеют и чин, и звание, а я… мне ходу такого нет…
– А я тебе говорю, что мне наплевать! Ничего я во всем этом не понимаю, а вот верю тебе и все! Верю! Может, в твоей-то голове больше, чем в настоящем самом архитекторе сидит, а ты ежишься. А ты только погоди! Мы с тобой еще покажем себя! Я еще, может, в славу тебя произведу. Будет все удачно, так я тебя дом заставлю строить… с балконами и всякой штукой! Ход тебе дам, раз я в тебя верю… Верно! Я вот, может, чую тебя…
Отец разошелся. Он говорил и пристукивал ладонью по столу, а Василий Сергеич сидел и моргал.
– Запугали тебя, вот что… Это я уж вижу, глаз набро-сался. И что много тебе обиды было, – тоже вижу. Вон над тобой Иван Михайлович смеется, – ну, так мы сами над ним посмеемся, годи…
– Позвольте сказать… – дрогнувшим голосом начал Василий Сергеич. – Для вас… для вас… Я не подведу… увидите… А как сейчас сказали, что верите мне, так вот, тут у меня, тут… – постучал он себя в грудь, – тут у меня… тепло… Утешили… утешили…
Его лицо сморщилось, заморгали глаза. Он вытащил красный платок, уткнул в него лицо свое и затрясся.
– Э! да будет тебе! – сказал отец. – Чудак ты человек! Я же тебе говорю, что покажем мы себя! Ничего, ничего…
И он дружески потрепал Василия Сергеича по плечу.
А тот утирал глаза. Я смотрел на него, на отца и чувствовал, что и у меня жжет в глазах. Почему плакал Василий Сергеич? Быть может, у нас впервые почувствовал он привет и ласку… Отец был простой, необразованный человек, но он имел сердце и умел понимать другого. Быть может, в этот тихий вечерний час вспомнился Василию Сергеичу долгий ряд обид и унижений, неудач и ударов жизни, которые согнули спину его, съежили и без того маленькую и убогую его фигурку. Быть может, в этот тихий вечерний час, обласканный и растроганный доверием к его работе, вспомнил он, что и он – тоже человек, что бьется в нем святая сила, что на своих плечах и разбитой груди вскормил он двух самых близких, кто только и был у него, вскормил и сделал людьми.
– Ну, чего? – участливо спрашивал его отец. – Смотри веселей! И на твоей улице будет праздник.
– Тяжело-с… Тяжкая моя жизнь была… – взволнованно говорил Василий Сергеич, комкая платочек и запрятывая его в карман. – Но теперь, я чувствую, проходит моя скорбь… Племянница моя, Настенька, на этих днях полный курс наук кончает в гимназии… и даже с золотой медалью… Будет учительницей… Тогда нам всем очень хорошо будет. А то ведь, как видите, всего одна рука-то…
В этот вечер я засиделся. Трое нас оставалось в столовой. Тих был и темен вечер. Черный, глядел он в открытое окно, колебля желтое пламя свечи.