Зайцев Борис Константинович
Шрифт:
Вечер был красный. Настурции, обвившие балкон, горели. Клумбы пылали прощальными цветами. Пшерва кашлял, – узкими шагами ходил по балкону.
Марианна имела усталый вид.
– Вот вы говорите, – сказала она Яшину, – что они ничего не могут сделать, раз дети у меня. Мвжет быть. А муж мне сказал: «Возьму силой». Кроме того, он процесс затевает.
– Легко сказать, пришел, взял силой! А если и попробует – сделай одолжение. Найдем адвоката, ну, уехать на время придется.
Марианна улыбнулась.
– Уехать! Вы знаете, я и так маятником, то Париж, то сюда.
– Ничего, ничего, держитесь, Марианна. Вы отличная женщина, смотрите, у вас луиниевские глаза, вы мадон-нообразная женщина, и вдруг вы будете поддаваться какому-то бревну.
Яшин начал раздражаться.
– Мы, славяне, мягки очень. Не нужно этого. Лезут на вас подлецы – нужно отбивать. И между прочим, должен вам заявить, я считаю, что правда, вообще говоря, есть.
Марианна затуманилась. Ее чудесные глаза, в темной оправе бровей, сияли.
– Я и не говорю. Я тоже в правду верю. Но все же понять жизнь… и всегда иметь силу принять ее… Все-таки, это очень трудно. Например, если б у вас Женю взяли…
Яшин молчал.
– Яша, Яша, – сказал Пшерва, подошел к нему и прислонился, будто оперся, – поговори теперь о твердости, хм… твоя любимая тема. У-у. – Он зевнул.
– Вот, видите, уж облокотился на меня, потому что устал. Нежный поляк, зябкий! А про твердость не замолкну – что ты ни выдумывай.
Яшин вдруг встал, и прошелся.
– Ты думаешь – легко жить, Пшерва? Нет, милый, не думай, и не надо, чтоб легко было. Кто мы такие? Люди. «Светочи» – и нам дано не тушить себя, пока нас не потушат. Драмы есть, ужасы – да; но живем мы во имя прекрасного: коли так, нечего на попятный.
– Верно. – Марианна вздохнула. – Я в главном с вами согласна… только сил надо… я, ведь, не собираюсь обжираться.
– Все «за жизнь», – сказал Константин Андреич. – Я бы с вами тоже, да все вот не знаю: может, когда очень хлопнет, так и пятки покажешь.
Пшерва беззвучно хохотал.
– Вы знаете, Яша когда разойдется, он такой строгий, даже страшно.
– Вздор мелешь, Пшерва. И Марианна на себя напускает, и Константин Андреич. Марианна живет честно, сурово живет, бедно, и сил у ней хватит, вздор-с. А минутами все слабнут, конечно. И даже очень…
Марианна ушла. С ней удалились – духи тонкие, вуаль на шляпе, свет глаз, бледность.
– И с вами бывает? – спросил Константин Андреич.
– Что?
– Да вот, вы сказали: «слабнут».
– Конечно.
Яшин задумался. Показалось, давние, смутные тени прошли по лицу его.
– Нелегкая вещь, существованье-то! И все-таки: чем горше, круче, тем больше он должен жить… человек.
Пшерва опять потянулся.
– Будет, Яша, страху нагонять. Пойдем лучше куда-нибудь, выпьем вина.
– Пить не желаю нынче. Пройтись можно.
Взяв шляпы, вышли. Довольно долго ходили по бульварам, при красном закате, фонарях золотых, куря, разговаривая.
Иногда, в светлые дни, Константин Андреич брал ялик и уезжал в парк. Тихая была река; медленно воды лились, отражая лес на той стороне, как бы в огненно-желтом зеркале. Летали белые рыболовы, виднелось жнивье, со сложенными крестцами. Эта осень, прохлада, яркая желтизна кленов и крестцы ржей волновали его. Лишь Италия вызывала то же, но там точно можно было сказать, что именно хорошо, и почему.
Здесь же все плохое, отсталое, над чем всегда смеются, – и тем оно милей. «Кто заступится за наше? А обидит всякий».
В парке он подолгу бродил, лежал. Находили минуты, когда казался себе вольным охотником, которому никуда не дано вернуться, да и незачем: выйдет в поле, к родной земле, и осенним днем сложит голову на распутий. В другие разы вспоминал Наташу. Где она? Любит ли? Кого? И вдруг когда-нибудь они встретятся? Она – дама блестящая, уже иная, чем он знал, с новым мужем, промелькнет мгновением, а он останется; и когда смертный его час наступит, кто приложит к его лбу руку?
Раз, когда он сидел на любимой скамейке, смотрел дроздов, клевавших рябину, – в парке показалась Марианна; с нею девочки, Женя.