Зайцев Борис Константинович
Шрифт:
Мы спускались вниз, в Кампанью, и для нас – была она достаточно просторна и достаточно волшебно восставали призраки, Сабинские горы сиятельные, в луне нежно-белые. Мир был нам благосклонен. Шелковейным ветерком сам целовал нас.
Бледное небо, светло засиневало, когда я возвращалась к вилле Роспильози, в легоньком капотике. Что сказал бы мой Чезаре и моя маркиза вдовственная, приютившая у себя простонародную Венеру!
Но мне сошло все безнаказанно. Никто мне не мешал, и даже, кажется, никто не заподозрил.
Август кончился. Луна ушла, цикады менее трещали, осенние потоки звезд свергались бурно-пламенно. Приехала маркиза. Я горячо ее благодарила. Мне надо было уезжать. И я уехала. Сказала ли я Джильдо что-нибудь? Нет. Просто не пришла. И не видала его больше, и не знаю, огорчился ли он моим уходом или позабыл на следующий день? Но что мне было делать с ним? В Рим за собой везти? Грамоте обучать, Вентури читать вместе?
И вот я снова над Испанской площадью, под тенью красных колоколен церкви Trinita. Снова я певица камерная, живу вольно. Занимаюсь древностью с Георгиевским, а с композитором разучиваем новые, летом написанные опусы. Небо над палаццо Барберини по-осеннему синеет, но теперь, когда вхожу, солнечный луч уже отошел от Марка Аврелия – дни стали короче. Слепые дети с тем же изумлением нас слушают, в саду оран-жевеют апельсины, как на райских деревцах. Золото света сентябрьского, прозрачность, вкусность воздуха в Риме – не забыть их.
Иногда, если я приходила вовремя, хорошо пела, Павел Петрович водил меня от себя ужинать к Феделинаро, против знаменитого фонтана Треви. Как и в работе, в кулинарии Павел Петрович был взыскателен и аккуратен.
И под неумолчный, мощно-мягкий шум текучей стены Треви мы сидели в узенькой комнате Феделинаро, композитор проверял осьминога, вынюхивал треббиано и орвиетто и ел персики.
– С нового года мы займемся литургией. Там для вас найдется соло. Если только мне не помешают, напишу как следует.
Да, этот старичок так же тщательно и хорошо напишет литургию, как известны его всенощные. Сейчас он сосет персик, а завтра, у раскрытого окна в сад Барберини, погрузится за роялем в отвлеченные мелодии, и горе тем, кто помешает этому занятию.
Но чего же удивляться: я сама! Мог ли предположить Павел Петрович или кто-нибудь из слушателей моих на вечере княгини Д., в прошлую среду, кто я такая, как жила во Фраскати? На какие деньги из Парижа прикатила? Лишь Георгий Александрович знает кое-что. Но он особенный и все поймет. Он как-то раз спросил меня:
– Ну, что же римский пастушок? Забыт? И окончательно?
– Что ж – был, да сплыл.
Неверно было бы сказать, что я его совсем забыла. Дни во Фраскати отошли. Мне вспоминался запах лука от губ Джильдо, бархат глаз бессветных, древний храмик, где он подстерег меня со своей дудочкою. Но время заклубилось надо мною светлым облаком – обращало в миф все прошлое. А в настоящем я по-прежнему ни в чем себя не сокращала. И в промежутках между выступлениями, книгами, музеями я занялась еще занятием – охотой с сэром Генри. Сэр Генри вспомнил, что не только в Риме полагается смотреть развалины, но для джентльменов существует славное занятие – охота на лисиц.
Как некогда Ольга Андреевна бранила меня за замужество, так не одобрил композитор новую мою забаву.
– Что за нелепость! Боже, что за вздор! Вы будете скакать, потом простудитесь, испортите свой голос… кто же мне споет в заутрени? Вы только вообразите: мы разучим, все наладим, и вы… ну, например, ногу себе вывернете?
Он на меня смотрел с тревогой, раздражением. Голову сверну – это бы ничего, если бы голова одна могла спеть новый его опус, но не споет, и это неприятно.
– Нет, полное безумие.
Георгий Александрович взглянул иначе.
– Кровь помещицкая заиграла.
И когда ноябрьскими утрами пред моим отелем появлялся с парою темно-гнедых наездник, то Георгий Александрович, в желтых крагах, куртке и каскетке, заседал уже на сером в яблоках коне – спокойно и непринужденно, точно в жизни тем лишь занимался, что травил лисиц.
Я садилась в дамское седло. Солнце румянило верхушки Trinita, внизу via Condotti в инее и голубом тумане. Лошади ступают звонко, воздух хрупок, свеж.
А через полчаса мы уж за Римом, на дороге Тибуртинской. Нас встречает там сэр Генри на вороном жеребце. Кампанья в серебре, тиха, чуть курится. А небо еще бледно, неземная ясность в очертаньях гор над Тиволи, на нежной бирюзе. Охотники спускают псов – и начинается игра.
Гончие подымали, борзые травили. Что было, в сущности, мне до мышкующей лисицы, игравшей в солнце на пригорке, будто подметавшей за собой хвостом пушистым? Но, верно, прав был мой Георгий Александрович: степная кровь вскипала – и от гонки не могла уж я отстать. Спокойный, и готовый каждую минуту мне помочь, скакал со мною рядом рыцарь мой, и кажется, если бы случился по дороге ров, в котором можно свернуть шею, он равнодушно и свернул бы, из учтивости и безразличия. То летели мы к берегам Анио и Священной горе – холмику скромному, куда плебеи удалялись, то проносились мимо серных вод, лазурных Aquae albuleae. Останавливались на привале у одинокой фермы с каменным двором, лапчатыми платанами.