Зайцев Борис Константинович
Шрифт:
Мало изменилось Галкино в мое отсутствие. Так же лаяли на нас собаки, молодые утки в ужасе шарахнулись во дворе перед тройкой.
Димитрий подкатил к подъезду полукругом – не без шику.
Отец вышел меня встретить в валенках, пальто и с палкой – на конце резиновый чехольник. Так же тщательно разглажен боковой пробор, но сильно поседел, осунулся. Болели ноги. Он меня поцеловал, и слезы выступили на глазах. Руки у него старые, мягкие, в мелких веснушках – мне стало жалко этих рук, я их поцеловала.
Он задохнулся, сел на скамеечку у подъезда и замахнулся, ласково, сквозь слезы, на меня палкой. Но тотчас заметил, что у левой пристяжной постромка коротка, и погрозил Димитрию тою же палкой.
– Ноги повыдергаю! Опять у вас Руслан зарубится, э-эх, разбойники!
С Любовью Ивановной мы встретились доброжелательно, все же она в первую минуту чуть сконфузилась – теперь мне приходилась мачехой! Как-то окрепла, раздобрела и заматерела.
Конечно, мы уселись за обед. Отец пил пиво, подпирал рукою голову.
– Скажи пожалуйста, что за чудак Маркел. Вчера вдруг взял и укатил в Москву. Тут за тобой, на мельницу, лошадей нет, а ему в Москву… Фантазеры вы какие-то все, право. Нереальные вы люди.
Он неодобрительно покачал головою.
– Вот и этот шибзик, – потрепал мягкою рукой по голове Андрюшу, – тоже уж, все с книжками, и про войну… чуть сам, что ли, не собирается… Хорошо еще, охотой занялся, к природе ближе.
Отец имел вид человека старого и мало чем довольного. Андрюша молча ел. После обеда он повел меня к себе, по крутой лесенке в мезонин. Одну из двух знакомых комнат занимает теперь он. Стоял тут стол с книжками, висело ружьецо на стенке, патронташ, ягдташ. Рядом карта войны – с флажками. А под ними верстачок, станок для переплетного занятия.
– В другой комнате спал папа. Там ты будешь теперь, правда?
Вечером, когда его укладывала, он опять ко мне прижался.
– Как я доволен, что ты здесь!
Потом сказал:
– Мама, мы победим, правда? Жаль, я маленький, я бы тоже хотел воевать… за Россию.
Долго расспрашивал меня и про войну, и про Париж, Италию – а за кого Италия, за нас или за немцев?
Уйдя к себе, я не затворила двери. Он ворочался, вздыхал, не мог заснуть. Потом затих… А я раскладывала свои вещи в комнате Маркуши. Близ полуночи отворила окна, высунулась. Как темно в деревне хмурой ночью августовской, как тяжко ветер распевает в старых липах и березах. Родина! Тьма и поля, и поезда на запад, к тому краю роковому, где гудит земля в беде.
Ну, ладно, все равно.
Наутро пробудилась бодрой. Серенький, спокойный день взглянул. Рябина закраснела за окном, по тополю гладко-серебристому взбежала белочка и поиграла раскидным хвостом, на меня метнула глазком вострым.
Пахло милой, терпкой осенью. Гудела молотилка на гумне, и мерно-однотонно мальчик вскрикивал на лошадей:
– Эй-й-о! Эй-й-о-о!
Я была снова дома, в жизни крепкой и слежавшейся, настоянной отцовским табаком, серьезной хлопотливостью Любови Ивановны, пропитанной деревней и Россией. Во мне текла помещицкая кровь, мне вкусны были запахи деревенские, и утренние дымки над избами, и туман осенний над ложбинами, и хрусткие яблоки. Хороши сумерки в зале, – мы с Андрюшей у китайского бильярдчика, рассеянно гоняет он шары, позванивая в колокольчик, я рассказываю о Париже, Риме. В столовой, рядом, самовар уже бурлит. Краснеют угольки, клокочет пар, и тяжко, волоча немного ноги, ползет отец из кабинета, после сна. Приносят почту, письма и газеты. Лампу зажигают над столом. В наш тихий круг врывались вести о сражениях и маршах, отступлениях и наступлениях. Андрюша тащил карту, начиналось размещение флажков. И тут мне становилось холодней. Волнение глухое, темное овладевало. Вот мы сидим, в уютном доме, в Галкине великорусском, барственно и крепко, из-под светлой лампы ужасаемся и восхищаемся… Нет, лучше уж не думать!
Так проходили мои дни. В сущности, я не знала будущего. Сейчас я тут, а дальше? Оставаться? В Москву ехать? А Маркуша?
Я не питала теперь уязвленности к Маркуше, явно от меня уехавшему, – здесь в России я почувствовала – он муж мой, почему же его нет, чего ему в Москве сидеть? Я написала – кратко и решительно, что нам необходимо видеться.
Я не ошиблась, – через несколько дней Димитрий выехал за Маркушей.
Маркуша очень изменился. В бородатом плотном человеке в пыльнике, с бровями сдвинутыми (вот Андрей-то где!), я не сразу разглядела прежнего Маркушу. Из тарантаса вылез он довольно грузно. Мальчик бросился к нему, он его обнял и поцеловал, потом меня увидел, улыбнулся, руку крепко мне пожал.
– Ну вот… и встретились… Ты все такая же.
Меня он не обнял, не целовал. Я – добрая знакомая. Хоть я и усмехнулась, все же укололо что-то. Как всегда – вечером сидели за столом. Андрюша притащил карту, поправлял армию флажков.
– А говорят, папа, ратников всех заберут, тогда и тебя тоже?
Отец щелкал машинкой для набивки папирос. Из-под его пухлых, слабых кожей пальцев – в молодости обожженных кислотой – летели папиросы, медленно и аккуратно. Сидел он крепко, точно сросся с этим стулом, домом и усадьбой.
– Какая чепуха! Война кончится через месяц. Призыв всех ратников. Какая чепуха!
– Я так слыхал в деревне.
Отец махнул досадливо, взял ножницы и стал срезать излишки табаку, торчавшие из папирос. Андрюша замолчал, брови опять у него сдвинулись – как у отца. Я знала уж его теперь: он очень не любил, чтоб задевали.
После ужина ко мне зашел Маркел. Я заплетала на ночь волосы.
– Ну, вот… я, так сказать, явился. Н-ну, приехал. Ты меня звала.
Я рассмеялась.
– Точно так, звала.