Шрифт:
Его заботило сейчас другое, как бы гнев окончательно прозревших радетелей справедливости не перекинулся на ЕГО человека, мужественно рисковавшего своей шкурой. Причём эта отчаянная смелость была настоящей. Толпы, которые гонят в бой на взаимную резню, таковой обычно не обладают... Только неопытный человек принимает «храбрость» в бою за настоящую, присущую человеку, храбрость. Но здесь-то был не бой.
Впрочем, волновался он зря. Как только первая волна правдоискателей подхватила Боэмунда в свои заботливые любопытные лапы, его помощник тихонько растворился в толпе — и след его в натоптанном снегу простыл. К вящему своему восторгу убедившись в «истинности» оскопления засланного хитреца, «узорочье рязанское» обернуло своё хищное многоголовье на простывший след клеветника... и совершенно безуспешно.
— В степь! — всколыхнулось море горячих голов...
— Обрежем хвосты коням татарским! Вспорем Батыге поганое брюхо!
— Попомнит, нехристь, рогатины рязанские...
Боэмунду вдруг сделалось пронзительно жаль этих людей, и он робко попытался оправдаться перед самим собой: «На их же благо. Ежели запрутся в городе, не иначе продержатся до стенобитных машин. А тогда — вырежут всех до сосунков. А так, глядишь, кто и уцелеет». Но легче от такой мысли не стало.
В Рязани боязнь бунта у князей в прожилках. Каждый претендент на власть, чтобы прежнего скинуть, начинает будоражить «обчество». В Рязани только свистни — побузить всегда охотников найдётся. Потому не скупится власть на подачки для буянов, чтобы «справедливый люд» не разорвал князиньку на части, как во времена укромные поступили со злополучным Игорем Ольговичем в стольном Киеве, да и не только с ним.
Рязань не какой-нибудь там Господин Великий Новгород, где с простыми горожанами-смердами никто не считается, где ничего толпа не решает. Это в Новгороде правит не слепая вольница, а разумное меньшинство из вятших горожан, купцов да бояр. Там, в полночном чудо-городе, собираются эти богатеи — всего несколько сотен — на узкие собрания, называемые по-здешнему «вече» , куда юродивых, бродяг и крикунов пущать не велено. Собираются и решают важные вопросы.
Конечно, было вече и в Рязани, но силы и власти реальной оно не имело. Здешние вятшие робели перед княжьей старшей дворней (дворянами по-здешнему). А те, заслонясь копьями дружин, тоже боялись, не только бунта. А от такой напасти ничего не спасёт, всех в ножи пустят, и такое уже не раз бывало на светлой Руси.
«Да, — подумал Боэмунд, — ничего нового. Даже великий Юлий Цезарь, даже император Нерон стелились перед толпой, хлебом и зрелищами кормили. А когда просила ненасытная толпа чью-то голову (пусть и голову друга), приходилось таковую выдавать».
Чтоб в стране тёмное большинство не крутило разумным меньшинством, очень надо стараться. С властью демоса (и её вездесущим побегом — тиранией) не всякому бороться по плечу. Удавалось такое в Венеции (где правил Совет дожей), в том же Новгороде, но уж никак не в Рязани. Впрочем, до таких глубин «народоправства», как, скажем, Великий Рим эпохи упадка, Рязань ещё не докатилась — была покуда слишком «дикая».
Юрий Игоревич народа боялся, а чем больше чего-то боишься, тем больше это скрываешь.
Во времена стародавние шли на стольный Киев половецкие полки, и — так же как сейчас — требовал у князя народ вести его на половцев. Не послушался Изяслав, не повёл войска во чисто поле, и чем же всё дело завершилось? Погнали киевляне болезного из столицы, не успел и чихнуть. А из поруба вытащили тогда смутьяны Изяславова врага Всеслава Полоцкого — веди, мол, нас в бой.
Да, задуматься есть о чём. Долго ли, коротко, был приглашён Боэмунд в круг более узкий (куда бы они делись). Теперь он за себя не боялся — народных любимцев, особенно тех, кого «Богородица коснулась», трогать опасно. Это тебе не послы иноземные. В Новгороде его пригласили бы на вече, и там пришлось бы Боэмунду совсем кисло — покрутился бы, как муха в кипятке, но здешний «узкий круг» состоял не из купцов и не из вольных бояр, а из княжьих доверенных людей, во всём от него зависящих.
Однако оборотень всё равно насторожился. Здесь были люди не то чтобы более трезвые, чем в толпе (хотя и не без того), но главное — их было меньше. А значит, говорить с ними нужно было по-другому. Не столько про знамения и чудеса, сколько о том, что «за Пронском главный табор татарский, а силы поганых рассеяны загонами малыми от него до Вороны-реки».
Так оно и было. Рассыпавшиеся вблизи пронских застав дозорные сотни рыскали по сёлам в поисках жратвы и сена. Неполные тумены Гуюка, Бури и Бату (половина людей ушли с сыном Тулуя Мунке на охоту за половецкими запасами) стояли отдельно. А между ними, увязая в рыхлом снегу, мотались, переругиваясь, утомлённые туаджи — порученцы. Расписывая в заманчивых красках богатства «главного табора», Боэмунд не упомянул только об одном — о том, что он нагнетает беду на разлюбезного Гуюка.
Рязанцы, конечно, пошлют людей на разведку, таковая покажет, что Боэмунд не соврал, — тут ему нечего бояться. А простой народ на площади нужно было будоражить для того, чтобы князь и его воеводы не столько думали, верить ли ему или не верить, сколько искали подтверждения тому решению, какого от них требовал народ. А под таким нажимом бдительность неизбежно притупится.
Стоянка Гуюка действительно самая пышная, крупная и яркая. Этот нетерпеливый сластолюбец потащил с собой в поход даже гарем. Злополучное нападение, в которое соглядатай джихангира пытался ввергнуть рязанцев, будет иметь и ещё один смысл: не грех попугать зарвавшегося царевича, потерявшего весь страх перед врагом. Его тумены состояли из кераитских и найманских ветеранов, для которых не было в жизни ничего более страшного (всё повидали), чем их драгоценный предводитель.