Шрифт:
На площади около церкви маршировали добровольцы. Завтра они рассыплются по всем дорогам, по всем уголкам, переловят зачинщиков, и снова будет мирно пастись скотина на выгоне, никто не тронет ни одной овцы, ни одного теленка. Петраков-старик говорил прапорщику Каюкову:
– Вот до чего дожили - на дому войну устроили! Люди делом занимаются, а нас заставили ногами вертеть, сукины дети. Изничтожить надо бесштанников, и жалеть никто не будет. Разве мысленное дело народ уравнять? Почему ты маленький, а я большой? Значит, бог так устроил. Вы, ваше благородие, посурьезнее с ними. Пымати кого - голову рвите, чтобы народ не мутили. Я тоже пострадал из-за ихнего брата...
В этот же день судили заливановских мужиков, не желающих отдавать сыновей в народную армию, судили молодых ребят, не желающих идти против большевиков. Первым встал на лобное место румяный Милок, все время думающий об анархистах, у которых флаг черный и своя программа. Положили его на зеленую травку вверх спиной, спустили полосатые штаны с деревянными пуговицами, и прапорщик Каюков, которому было скучно, мрачно сказал:
– Двадцать пять!
Потом растянули Григория Мышкина, спрятавшего двух сыновей. У него была узенькая, отливающая золотом бороденка, узкая костлявая спина, усыпанная черными пупырышками, и синее пятно на левой ягодице. Под ударами он испуганно вскрикивал, хватал разинутым ртом притоптанную травку, раздувал ноздрями пыль, пробовал изогнуться, выскочить, схватить руками рассеченное место, но на ногах и на шее у него сидели городские добровольцы. А когда поднялся он с налитыми кровью глазами, неестественно улыбнулся:
– Благодарим покорно, товарищи, помнить буду
– Н-не забыл...
Никанор велел заколоть петуха, матушка испекла пирог на случай, если военные пожелают закусить у них, и теперь, когда прапорщик Каюков остановился около палисадника, Никанор тревожно крикнул:
– Леля!
Но Валерия так же тревожно выскочила во двор, спряталась на сеновале, где недавно еще скрывался Сережа, горько расплакалась.
23
Встреча была неожиданной.
Сергей, Никаноров племянник, неся на плече перекинутую сумочку, думал о том, как попадет он в город, поступит в народную армию, чтобы разлагать ее изнутри, организует отряды партизан, сделается вожаком, и все в окружности будут говорить про него:
– Атаман из интеллигентных явился, страшно решительный!
– Большевик?
– Да.
– Звания какого?
– Духовного.
Спускались сумерки, замирали последние звуки. Медленно поднимался месяц над степью, желтой кистью мазал ометы прошлогодней соломы, сонно качавшиеся кусты полынника. Из-за бугров выглядывала железнодорожная водокачка окаменевшим пальцем. Ниже ее расселись желтые станционные постройки в тополях, стояли грязные, непрочищенные вагоны длинным растянутым хвостом. На станции толпились призывные с мешками, тревожно посматривали на вагоны, на чешскую охрану, на новое непонятное начальство, лопочущее на чужом непонятном языке. В вагонах ехали женщины, дети, старики, чешские солдаты, русские добровольцы, и тут же в стойлах фыркали лошади, постукивая удилами. В стороне, около станционного палисадника, романовский мужик говорил молодому сыну:
– А ты, Сань, больно-то не балвай там, дисциплину сполняй! Шут с ними, пущай берут, только бы живому остаться тебе. А если воевать пошлют, маленько в стороне держись, вперед не лезь...
Сергей вошел чужаком в гущу незнакомых людей, глубоко надвинул картуз на глаза. Рослая фигура, немужицкий пиджак, немужицкие руки - все это выдавало его, настораживало, обращало внимание. Огибая водокачку, он торопливо шагнул в вагонный хвост, чтобы сесть на тормозную площадку, а подойдя к вагону, вдруг остановился: в упор перед ним стоял Кондратий Струкачев.
– Ты как здесь?
– спросил Сергей дрогнувшим голосом.
– А ты как?
– спросил Кондратий, круто выгибая шею.
Они отошли за водокачку, спустились в долинку, и там из кучи соломы вылез еще один - Сема Гвоздь с злыми тоскующими глазами. Сергей рассказал, что едет в Самару, думает связаться с рабочими, поступить в народную армию, чтобы разлагать ее изнутри. Если удастся ему, он организует боевую дружину и будет устраивать систематические налеты на чешские отряды.
Рассказывал Сергей с искренним увлечением, крепко верил, что все будет именно так, как ему представляется, а Кондратий, рассматривая его злыми растравленными глазами, неожиданно спросил:
– Про лошадь мою не слыхал?
Потом опять упорно думал: "Вот, сукин сын, в Самару бежит! Сделается там вроде офицера, шашку повесит - настоящий начальник. Возьмет да и приедет мужиков крошить за мое почтенье. Как поверить такому человеку! Раздавить - и больше ничего, чтобы на шею мужику не лезли..."
– Ну, - сказал Сергей, - я пойду. Будем верить, что у нас не последняя встреча, только вы здесь духом не падайте...
Сердце у Кондратия переполнилось злобой. Вот этот мальчишка-попович уезжает в город, будет ходить по улицам, а он, Кондратий - зверюга, которому нельзя на глаза показываться. Этот мальчишка сейчас в вагон залезет, как барин, а Кондратий должен бросить все на свете: лошадь, жену, хозяйство и удариться в степь подальше от людей, волком бродить по степным оврагам. Где же здесь правда?
Когда Сергей поднялся уходить, поднялся и Кондратий. Несколько шагов прошли молча. Там, за степью, за черной потерянной станцией, дрожали городские фонари играющими дорогами, и на этих дорогах виднелся он, этот вот мальчишка - поповское отродье. Разве знает Кондратий, что у него на душе? Может быть, он смеется над мужиками и этой самой ручкой, которой прощается теперь, через неделю, через месяц ударит Кондратия по шее, потому что Кондратий мужик с нечесаной бородой, грязная ломовая лошадь, работающая весь век на других.