Шрифт:
— За что? За что? — кричит Ион и тяжко, будто молотом по наковальне, колотит кулаком себя в грудь. — За то! За то (откуда только взялось это эхо?). За то, что нет у тебя собственности! Пока ты владеешь лишь силой своих рук, в глазах всех этих хозяев ты будешь казаться подозрительным хотя бы потому, что у тебя нет больше ничего! Потому что тот, у кого нет ничего, тот и против собственности, и против собственников!
Да, Ион Вуцан против собственников с того момента, когда обжег его первый удар кнута и когда он поднял руку, собираясь дать отпор своим обидчикам. И хорошо, что сдержался. Схватка была бы недолгой, и они бы, конечно, одержали верх — те, против кого он решил отныне бороться.
Охваченный удивительными мыслями, Ион вскакивает и напрямик полями, лугами идет туда, откуда недавно пришел,— и шагает он не таясь, в открытую.
Хутор Рейниса Виксне тут недалеко...
Дойдя до гумна, остановился. Чиркнул спичку, преспокойно ткнул ее в сухую солому... Сбросив с себя пиджак, стоит по пояс голый с окровавленной спиной, вызывающе глядит на огонь. Пусть дотла сгорит собственность собственников! И пусть все узнают, кто это сделал, — он не убежит.
Но вдруг у Иона дрогнула рука. Молнией пронзила
мысль. Дагда... Комсомольские собрания... Митинги... Демонстрации... «Пусть сгорит старый мир!»
То-то — весь мир! А он вздумал спалить одно-един-ственное гумно! Вуцан готов заплакать от своего бессилия. Но это минутная слабость. Он хватает первую попавшуюся жердь, сбивает ею пламя, выдирает клочьями загоревшуюся солому, ладонями гасит искры — и быстро уходит.
Ночи в июне — короткие. Перед Вуцаном дальняя дорога. Надо торопиться! Цель все та же — Верхняя Даугава. Теперь он твердо знает — дойдет. Может быть, даже ему посчастливится найти там знакомого оратора. Может, тот научит его, как спалить этот мир собственников — весь без остатка.
Артур Кадикис-Грозный
|1901—1934|
ДЕВУШКА, У КОТОРОЙ НЕТ БРАТА
Миниатюра
ападный небосклон полыхал зарею. Над городской громадой — вокзалом — на рассвете и на закате всегда алел горизонт.
Обычно тихий, затаившийся, он теперь без умолку грохотал орудийными раскатами, что ни день звучавшими все отчетливей, все более грозно.
Нестройный гул многолюдной толпы чем-то напоминал мне зловещий рев и лай уже близкого фронта. Вместе с другими я ожидал прихода поезда. Перрон был запружен разным хламом, пожитками отъезжающих. Носильщики были нарасхват, им здорово доставалось. Весенний день выдался прохладным, и все же пот градом катился по их перепачканным лицам, а тонкие спецовки липли к спине...
В те дни поезда приходили только с востока... С запада надвигалась канонада, оттуда откатывались измотанные, обескровленные красные полки, в ожесточенных схватках поредевшие ряды бойцов. И в городе не было дома, куда бы не закралась война, не было улицы, где бы люди не тревожились за свою жизнь, имущество... Но находились и такие, кто, ни о чем не заботясь, старался лишь с последними поездами отправить детей, — впрочем, не зная, куда отправляют их, — а сами, сжимая еще неостывшие стволы винтовок, под алыми стягами всемирного братства шли за Даугаву навстречу нараставшей канонаде.
Счастлив был тот, кто, пройдя бесчисленные кордоны и проверки, мог перевести дух в гудящей тесноте вокзала. Когда же наконец поезд вкатил под навес, стены вокзала содрогнулись от рева загалдевшей толпы. Колеса еще не остановились, а люди уже ломились в закрытые двери вагонов. Приехавшим стоило неимоверных усилий протиснуться к выходу. Я не очень-то торопился, мог уехать и завтра. Ничего бы страшного не случилось, если бы я вообще не уехал, потому что через сутки мне надлежало вернуться в более привычное для меня место, туда... поближе к развороченному снарядами переднему краю. И только одно небольшое поручение подстегивало меня покинуть город, хотя мне так не хотелось этого...
Я все еще медлил, держась в стороне, когда мое внимание привлекла девушка с винтовкой на плече... Стояла она у входа, внимательно вглядываясь в лица прибывших и предъявляемые ими документы. Я же загляделся на лицо этой девушки — было в нем какое-то сходство с мраморной скульптурой древних греков — такое же неподвижное, жесткое, и вместе с тем была в нем одухотворенность и теплота. Всякий раз, когда девушка принимала мандат, в ее глазах вспыхивали голубые пытливые искорки, казалось бы, насквозь прожигавшие каждую букву, каждое пятнышко документа. В те времена эти истершиеся, захватанные мандаты, справки, удостоверения служили верными проводниками по земле. Без них и шагу нельзя было ступить...
Много недовольных, неприязненных, вызывающих и откровенно злобных взглядов впивалось в ее бледное, будто из мрамора высеченное лицо. Пройдя контроль, приехавшие с гордо поднятыми головами, с самодовольными ухмылками выскакивали из вокзала...
В окопной грязи зачерствевшие чувства просыпались во мне с новой силой — будто они вырвались на волю из темных глубин в своей первозданной свежести. Чувства были такими же, как прежде, когда в пороховом дыму не закоптилось сочувствие, когда громовые раскаты не заглушили душевную отзывчивость. Я смотрел на девушку с ее детски простодушными глазами, и в сердце невольно закрадывалась жалость. Я понимал, она должна вот так стоять здесь — бесчувственным изваянием у двери, в которую, быть может, сию минуту крадется смертельная угроза — угроза красному городу, угроза бесстрашным его защитникам, угроза завтрашнему дню, идее всемирного братства. Быть может, вера в эту идею и была силой, заставлявшей людей превращаться в изваяния. Должно быть, так!