Шрифт:
И хорошо, что они были прочитаны в том возрасте. Это такая замечательная основа, загрунтовка. Ну и Пушкин, Лермонтов, Некрасов…
Вернусь еще раз к нашему поколению. После 56-го на нас обрушилась великая литература. Мы запойно читали Хемингуэя, Томаса Манна, Пруста, Кафку, Сэлинджера, Фолкнера, Камю, Грэма Грина, Бунина, Зощенко, Булгакова, Платонова… Можно сказать, не читали – жили этим. А поэзия! Блок, Анненский, Мандельштам, Пастернак, Ахматова, Цветаева, Кузмин, Ходасевич, Заболоцкий… Все это было настоящим счастьем. Мне кажется, что такого читающего поколения больше никогда на Земле не будет. Объясняется это тем, что была прорвана стена запретов.
Ахматова тоже была этим поражена. Ей дважды в жизни пришлось пережить такое увлечение стихами в России. Сначала в молодости, а затем в шестидесятые. Одно из ее поздних стихотворений так и начинается: «Всё в Москве пропитано стихами…»
– На волне 60-х в какой литературной компании оказались Вы?
– Я на всю жизнь благодарен ленинградскому поэту Глебу Семенову, который пригласил меня в свой литературный кружок в Горном институте. Там в это время были Горбовский, Городницкий, Британишский, Агеев, Тарутин, Виньковецкий, Лена Кумпан, Нина Королева. В одно время со мной туда пришел Андрей Битов, который тогда писал стихи. Мы вместе с ним с Петроградской стороны ездили в одном троллейбусе на занятия.
При этом мы знали, что существуют другие кружки и компании, пересекались с ними, дружили. Тот же Найман, Рейн, Бобышев, несколько позже Бродский. А еще Рид Грачев, Соснора, Лев Лосев, Михаил Еремин, Яков Гордин, Владимир Уфлянд, Нонна Слепакова, Игорь Ефимов, несколько позже Валерий Попов, Довлатов, Самуил Лурье… Установились связи с московскими поэтами, в том числе поэтами старшего поколения – Слуцким, Винокуровым, Самойловым… Потом колоссальное значение имело для нас присутствие Ахматовой в Ленинграде. Но еще большее значение имела для меня дружба с Лидией Гинзбург и Борисом Бухштабом.
– По тому времени писатель, не декларировавший откровенное превознесение власти, заведомо был на подозрении. В связи с этим у Вас были какие-нибудь отношения с властями: с Обкомом, Большим домом?
– Никогда, никаких. Меня туда не вызывали, и не было никаких встреч. Мне кажется, не было потому, что результат был им заранее известен. Существовала, в дополнение к библейским, одна, но самая твердая заповедь: не стучи! Меня никогда не вызывали, но меня никуда и не выпускали, кроме одного раза – в социалистическую Чехословакию, где у меня вышла книжка на чешском языке. Телефон прослушивался, это я знал отчетливо. И, кроме того, ко мне был приставлен личный стукач – Владимир Соловьев, который сам однажды в этом мне признался.
Личный стукач
– Уж если Вы заговорили о Соловьеве, то я спрошу Вас вот о чем. Я только на днях прочитал его недавно изданную у нас книжку, которая была написана еще в 1975 году. Там два главных героя: Вы и Бродский. Третий – сам автор. Не буду говорить о ней подробно просто потому, что не хочу тиражировать пасквиль. Знаю, Вы не очень благосклонно относитесь к Достоевскому, между тем без его ключа мне трудно объяснить эту историю. Книга как будто написана каким-то заштатным героем Достоевского, человеком, который так разорвался между двумя жизнями – публичной и подпольной, что это привело его к состоянию клиники. Ведь Вы были друзьями. Метаморфоза произошла за какие-нибудь месяцы, даже недели. Именно за этот короткий срок недавний друг превратился в злейшего врага, написал не просто критическую книгу, но книгу на уничтожение. Может быть, у Вас есть этому простые житейские и психологические объяснения?
– Да. И все это очень просто. Под «непостижными уму» странностями очень часто лежат простые вещи. Любопытная, между прочим, история. Из страны высылали Солженицына. Помните? 1974 год. Я получил по почте письмо от Евтушенко, шло оно дней десять. И было так заклеено… Конверт недвусмысленно говорил о том, где письмо прочли. Евтушенко выступил тогда в защиту Солженицына. В письме был текст этого выступления и записочка: «Саша, покажи это в Ленинграде кому следует». Получалось, что у меня в городе какая-то своя агентура. Но Солженицын к тому времени был уже на Западе, показывать кому бы то ни было письмо не имело смысла, и я положил его в стол.
Через несколько дней меня пригласил к себе в кабинет директор Дома писателей Миллер для разговора. Нет ли у меня каких-нибудь жалоб на жизнь, как у меня с квартирой, с гонорарами? Я отвечал: все отлично, замечательно, ни в чем не нуждаюсь. Еще был вопрос: давно ли я знаком с Евтушенко? Я сказал, что знаком с ним по Коктебелю: жили там по соседству в Доме творчества.
Дальше, уже осенью, получаю предложение поехать вместе с редакцией журнала «Юность» в Литву и узнаю от Соловьева, что он приглашен в ту же поездку. А Соловьев в те годы писал обо мне одну хвалебную статью за другой и дарил их мне с трогательными надписями, например: «Дорогому Саше Кушнеру, самому любимому поэту».
Что же случилось, заставившее его, «не износив башмаков», в которых он ездил в Литву, написать свою книгу? А дело в том, что там, в Вильнюсе, в гостинице, когда мы выпили, он мне со слезами на глазах сказал: «Саша, вы плохой друг». Я спросил его, в чем дело? «Вы мне не всё рассказываете».
Слово за слово, он начинает объяснять, что на него стучат ногами, бьют кулаком по столу. «Кто? Где?» Я вначале почему-то подумал, что в Обкоме. И дальше выясняется, что речь идет о КГБ.
– Это он так по пьянке проговорился?