Шрифт:
19 июня после чтения реакционной российской прессы (которая мгновенно облеклась в тогу либерализма) он констатировал, что та все острее разжигает ненависть к «немцам, евреям, другим инородцам». Но прежде всего она «ополчилась против большевиков, что сводится к походу против евреев, игравших поразительную роль в российском социализме, и предвещает — ни больше, ни меньше — всемирный погром»{253}. Псевдонимы ведущих фигур в Петроградском совете рабочих и солдатских депутатов и в социалистических партиях Паке записывал и отдельно, указывая в длинном списке их настоящие, еврейские фамилии.
Перспективы конференции, с делегатами которой Паке беседовал каждый день, рисовались ему в мрачных красках (несмотря на сдержанную симпатию), хотя бы потому, что она стала бы «почти чисто еврейским собранием». Не только среди самих делегатов, но и среди попутчиков, сочувствующих и журналистов, составивших «обоз» конференции, были «в основном евреи». В разговорах с делегатами Независимой социал-демократической партии Германии Гаазе, Бернштейном и Каутским или с коллегами Паке Самуэлем Зенгером («Нойе рундшау») и Артуром Голичером («Берлинер тагеблатт») речь сразу заходила о «компрометирующе большой доле евреев, участвовавших в обсуждении вопросов европейского мира»{254}.
На довод Голичера, что перед лицом стравливания народов Европы ничего не остается, как добиваться «сознательной интернационализации евреев», Паке возразил, что проблема интернационализации уже, пожалуй, закрыта — благодаря сионизму и созданию «еврейского Ватикана» в Иерусалиме. Политически усиленный еврейский интернационализм, напротив, создаст угрозу для ассимилированных евреев, которые, вероятно, снова будут поставлены в рамки правового режима для иностранцев. «Такие страны, как, в частности, Англия, отвергнут претензии разветвленной международной группы, обладающей колоссальными связями и средствами принуждения»{255}.
Создается впечатление, что Паке какое-то время был буквально одержим этим вопросом. Просматривая свежие немецкие журналы по искусству и культуре, он также констатировал: «Евреи, всюду евреи!» Со всех концов Европы поступали тревожные сообщения: эксцессы в Лидсе, антиеврейские настроения во Франции, а в Германии травля военного ведомства (якобы находящегося под контролем еврейских поставщиков), которое распределяло скудные рационы, и «подсчет евреев» в армии — все эти признаки свидетельствовали, как он опасался, о том, что ярость народов Европы из-за войны когда-нибудь обратится на евреев. Сам он, кажется, тоже не остался безучастным и фиксировал свои противоречивые ощущения: евреи представляли тип людей, который он больше всего презирал, но с которым, как правило, мог найти общий язык{256}.
Паке, однако, по-прежнему придерживался мнения, что еврейство будет «для немцев естественным союзником» {257} . Вплоть до весны 1918 г. он вел в Стокгольме и Копенгагене с представителями еврейских организаций откровенные беседы о Палестине, которая в 1917 г. была завоевана британцами, и о независимой Украине как будущей «родине для евреев». Постоянным его собеседником был главный стокгольмский раввин д-р Маркус Эренпрайс, с которым он подружился и который, как предполагал Паке, являлся «скорее как бы тайным министром еврейской нации в ее широко разветвленных политических делах, чем раввином» [53] . {258}
53
Эренпрайс позднее сыграл важную роль в антисемитских представлениях о всемирном заговоре. См.: Die Zionistische Protokolle. Das Programm der internationalen Geheimregierung. Mit einem Vor- und Nachwort von Theodor Fritsch. 13. Auf 1. Leipzig, 1933. S. 3.
Обострение войны против Запада
В то время как перспектива «второй революции» в России благодаря радикализации советов рабочих и солдатских депутатов и движения за землю и мир приобрела отчетливые очертания, в очередной раз чрезвычайно обострился антагонизм в отношении западных военных противников.
Паке видел, что вступление Америки в войну и ее энергичное обхаживание Временного правительства в Петербурге диктуются уже страхом перед будущей «комбинацией Германия — Россия — Япония»{259}. Вести о последствиях союзнической блокады для жизни в Германии вызывали у него вспышки ожесточения: «непостижимая, бессмысленная, свинская ненависть к нам», по его мнению, диктовала поведение противников Германии. А потому: «Лучше смерть, чем отдать французам хотя бы пядь Эльзаса. Лучше убийство Франции»{260}.
И без того уже, казалось ему, мнимая «война демократии против автократии» кайзеровской империи, которую вели ее противники, есть чистой воды лицемерие. У президента Вильсона или премьер-министра Ллойд-Джорджа «больше личной аристократической власти, чем даже у российского императора»{261}. Вот почему Паке ожидал, «что война продлится еще несколько лет». В пользу этого, писал он, говорят «одерживаемые до сих пор победы центральных держав», даже если те еще не в состоянии быстро добиться окончательной победы в мировой войне. Растет рознь между народами, повсюду уже почти привыкли к тому, что идет война, а связанные с ней учреждения неудержимо разрастаются{262}.
При всей патриотической воинственности он также критиковал развитие событий в Германии, где после свержения Бетман-Гольвега власть в значительной мере перехватили военные из окружения Людендорфа. Шло четвертое военное лето 1917 г. В это время Паке был охвачен длившимся неделями «телесным и душевным недомоганием». Он мечтал о той минуте, когда «всякую мысль о политике, — она ведь есть только предпринимаемая слишком многими и слишком слабыми силами попытка играть роль самого Бога, своего и своих соотечественников», — он, наконец, скинет, «как изношенную одежду»{263}.