Шрифт:
При чтении сегодняшних документальных свидетельств и публицистики нередко возникает немного даже странное, неожиданное ощущение какой-то особой глубины не просто фактического, а и душевного, эмоционального нашего знания как о военном, так и о довоенном времени. Казалось бы, откуда это? Такой, как бы дополнительной глубиной теперешних своих представлений о тех временах мы обязаны искусству — и лучшей прозе 60-х годов тоже. И здесь кроме упомянутых произведений Василя Быкова нужно назвать прежде всего повести Константина Воробьева «Крик» (1962), «Убиты под Москвой» (1963) и роман Григория Бакланова «Июль 41 года» (1965).
Такие книги и наращивали объем нашей художественной памяти, сохранившей в себе не эмпирическое, а духовное и нравственное знание. Ту прозу 60-х и нынешнюю публицистику, документы эпически соединила в себе «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана. Нет, искусство, видимо, все же идет впереди прямого высказывания, даже несмотря на обедняющее духовную жизнь общества выпадение значительных произведений из своего «хронотопа» и столь долгое их отсутствие, как в случае с «Жизнью и судьбой».
А с другой стороны, есть что-то глубоко закономерное в гражданском, а значит, и творческом поведении художника, когда он выходит к людям и с «открытым» текстом. Но эта закономерность тесно связана с иной: прямая речь писателя тем весомее и действеннее, чем больше мера нашего доверия к его художественному слову.
В этом отношении нынешние публицистические выступления Быкова особенно примечательны. (Как примечательно и то, что писатель избран в состав руководства историко-просветительского общества памяти жертв сталинизма «Мартиролог Белоруссии».)
Реабилитация жертв сталинизма, возвращение истинного лица национальной истории и культуре, сохранение родного языка — все эти проблемы национального самосознания рассматриваются в статьях Быкова в свете его художественного опыта, его личного, интимного переживания и осмысления исторической и нравственной сути этих проблем. Оттого так сбалансированы конкретный фактический материал и философско-публицистическое обобщение его, так естественно соединены в одной общей тональности убеждение и горечь, сатирическое обличение и настороженность. Это особенно ощутимо в выступлениях писателя за «круглым столом» журнала «Дружба народов» о проблемах национальных языков и культур (№ 6. 1988), на последнем пленуме республиканской писательской организации, во вступительном слове к статье Зенона Позняка и Евгения Шмыгалева «Курапаты — дорога смерти» («Літаратура i мастацтва». 3.VI.88), рассказывающей о жутких фактах массовых расстрелов в конце 30-х годов на белорусской земле.
Среди вопросов, которыми задается Быков-публицист, как один из самых сложных и важных прочитывается и вот этот: почему ч республике, понесшей такие потери в 20-х—30-х годах и во время войны, в республике, наделенной статусом члена ООН, столь уверенно чувствуют себя те, кто заинтересован, как не раз отмечал писатель, в национальном нигилизме, охранительно-реставрационных публикациях и даже в повторных «ежовско-бериевских обвинениях против ряда белорусских деятелей культуры, уничтоженных в 30-е годы и полностью реабилитированных после XXII партийного съезда» («Літаратура i мастацтва». 3.VI.88)?
О многом задумываешься, задавая себе такие вопросы.
Говорят: белорусский народ толерантен. В высшей степени терпим и терпелив, доверчив, мягок, дружелюбен, миролюбив, скромен, уживчив — можно, наверное, долго продолжать в этом же духе, в том же «направлении». Но с толерантностью, которую теперь упоминают в республике, когда речь заходит о бедственном состоянии родного языка, с толерантностью этой, обусловленной национальным характером, лучшими его природными качествами, увы, тесно соседствует и порой чрезмерная готовность к максимальной уступчивости, та податливость, несопротивляемость, что идут от прежней вековечной униженности и забитости народа, бесправного, рабского его положения и состояния — политического и социального. А все это положительных черт народной психологии не прибавляет. Прибавляется лишь привычка к послушанию и самоумалению.
Но важно не только помнить об этом, ссылаясь на обстоятельства драматической биографии белорусского народа. Еще важнее уметь видеть, как порожденные этими обстоятельствами психологические свойства, особенности людей могут сознательно и расчетливо использоваться «руководящей бюрократией», по выражению Быкова.
Понятно, что существует устойчивое внутреннее сопротивление той правде о военном и мирном прошлом, которая высказана в публицистике Быкова и Адамовича. Ибо всякое приближение читателей к исторической истине углубляет их понимание современности, а значит, затрудняет демагогическое манипулирование сознанием людей, укоренившееся в сталинские времена, отлаженное в годы «застоя».
Существует и открытое, по-своему аргументированное неприятие быковской эстетической системы.
В этом отношении симптоматична была статья В Акудовича «Судьбы войны, судьбы мира» («Неман» № б. 1987). Основные положения ее таковы. Творческие принципы, исповедуемые Быковым как типичным представителем «литературы потрясения», ведут к «деформации» естественного литературного процесса в республике. Выбранная такой литературой эстетическая база «ущербна», а цель ее может быть достигнута лишь «варварскими» средствами. Попытки пробиться сквозь толстокожесть читательского восприятия шоковым методом способны привести к самоохранительным реакциям сознания, когда ужасное, как в западной массовой культуре, переводится в план развлекательного. Литература в роли «гуманного обуха» приемлема далеко не для всех.
Есть в статье и другие моменты, не лишенные своей внутренней логики, но от этого отнюдь не бесспорные.
Трудно, например, не согласиться с автором в том, что в белорусской прозе некоторые книги о войне, незаслуженно претендуя на особое читательское внимание, тем самым снижают критерии оценки, заодно дискредитируя и все то удачное, что сделано в этой области. Но когда В. Акудович видит несообразность в том, что на протяжении сорока лет война остается «болью настоящего» в национальной литературе, то жалеешь, что он не задается вопросом, почему так происходит. Ведь в этом случае пришлось бы ответить: потому, что боль войны «конденсировала» в себе и давала возможность литературе сказать народу о боли всей его прошлой и нынешней жизни; потому, что именно литература о войне и о деревне, как не раз отмечал в своих книгах Алесь Адамович, первой шла в прорыв к правде о жизни общества, его истории и современности.