Шрифт:
А нам, читателям, открылось, как любил дед Михалка своего внука Иванку, маленького сироту, и чем была для него эта любовь. И открылось опять же с тем сильным, глубоким драматизмом, который обычно остается где-то в стороне, когда критика привычно повторяет о Стрельцове: лирик, лирик... Раздумье-молитва деда Михалки, его внутренний монолог выполнен на уровне лучших образцов этого приема не только белорусской, но, может быть, и современной прозы вообще. Мера художественной условности выбрана так тонко и так легко уравновешивается психологической достоверностью высказывания, его смысла и тона, что о стилизации, которая в подобных случаях ослабляет впечатление, нечего и говорить.
Весь монолог — от «боже» до «аминь» — идет как бы на одной и, как всегда у Стрельцова, невысокой ноте А в ее ровной протяженности — терпение человека, у которого «надорвалась душа» от жалости, от сочувствия ко всемг и одновременно сосредоточенность на мысли о внуке: «Боже... не сделай так, чтобы надломилась его душа под тяжестью добра... Положи ему ту меру, которую не положил ты мне».
Да, все про ту же доброту эта мысль деда Михалки Но как поставлена, с каким столкновением неодинаковых понятий (добро-бремя) в пределах одной истины... Что значит настоящая художественная глубина в понимании человеческих чувств и мыслей — там уже обнаруживается их внутренний, так сказать, «субстанциональный» драматизм, извечно присущий самому человеческому бытию.
На такую глубину Стрельцов идет часто и достигает ее без заметных для читателя усилий, словно бы непринужденно, а в рассказах с выразительной лирической окраской — и как бы неожиданно. В упомянутом же ранее рассказе «На четвертом году войны» эта глубина проникновения в пережитое людьми видна в картине жизни, написанной приглушенно-суровыми красками, без каких-либо лирических интонаций:
«— Не надо, мама, не надо... Напугаем дитя.
Они стояли, как никогда близкие друг ДРУГУ» поддерживали друг друга за плечи и тихо плакали — уже не столько от горя, сколько от этого родства друг с другом».
Доля женская, долгая ночь войны, одиночество и очерствение сердца — и горе народное. И маленький мальчик: «Не плачьте!.. Я не буду больше трогать хлеб...»
Тот рассказ написан двадцатисемилетним человеком. И сегодня, когда думаешь о главном герое прозы Стрельцова, герое, духовно и биографически близком автору, то видишь: вот где, наверное, его первый жизненный порог. Вот откуда родом тот человек, который, недалеко еще отойдя от «четвертого года войны», был Иванкой в повести «Один лапоть, один чунь», а потом, уже ощутив «голубой ветер» своей молодости, мечтал, чтобы примирились в его жизни и «сено», и «асфальт». Тот человек, который старался осуществить это примирение в своем творчестве и который в «Смалении вепря» исповедовался в этом как Сын и Поэт.
С написанием этого рассказа проза Стрельцова, кажется, приобрела законченность определенного цикла. Весь «цикл» напоминает роман, потому что жанр этот требует высоко развитых форм самосознания героя, а их вы находите у Стрельцова и до «Смаления вепря»
Наличие таких форм — еще одна существенная особенность лирической прозы писателя. Особенность, которая придает ей уже лирико-философское звучание. Это заметно и в размышлениях повествователя («Триптих», «Раздумье», «День в шестьдесят суток»), и в воспоминаниях про войну Семена Захаровича («Перед отъездом»), и в острой наблюдательности Петра Шибеки («Опять город»), и в письме Ивана своему ДРУГУ («Один лапоть, один чунь»).
Перечитывая сегодня книгу избранных произведений Михася Стрельцова, видишь, что проза его движется в одном из главных, магистральных направлений нашей многонациональной литературы второй половины 60-х — конца 70-х и начала 80-х годов.
Сложное самоощущение человека сельского происхождения в условиях интенсификации многих социальных и культурных процессов, его реакция на противоречивость этих процессов — в поле зрения и белорусской литературы названного периода. И Стрельцов первым в ней в начале 60-х годов высказался, в сущности, о том, что тогда же или позднее в русской прозе было сказано с открытой резкостью В. Шукшина и величественной трагедийностью В. Распутина, в армянской — с «терпеливой» эпичностью Г. Матевосяна, а в литовской — с лирико-психологической тонкостью Ю. Апутиса.
Стрельцов сказал про все это по-своему. Как настоящий национальный талант, он никого не повторил, не дав тем самым повторить и себя.
Что же сегодня привлекает в Стрельцове- прозаике как читателей, так и «практиков» литературы? Стиль? Да, но точнее: стиль тоже. Ибо стиль вообще, кажется, все же та сторона искусства, литературы, которая воспринимается легче и быстрее других. Но то, что за стилем, владеет нами глубже и требует уже не только эстетической активности, но и этической сосредоточенности. Палитра лирической прозы Стрельцова очень разнообразна. Тут и мир интеллектуальных поисков — и мир предметно-пластичный, пристально разглядываемый с любовью к обыденности. Открытая, будто бы наивная, а на самом деле пронзительно искренняя патетичность — и аналитическое углубление в жизнь человеческого сознания. Тут замедленность действия, которая идет не от недостатка сюжетных средств, а от острой наблюдательности. Наконец, тут и та раскованность повествовательной манеры, что заставляет вспомнить о «дали свободного романа» даже в пределах небольшой прозаической формы.
Конечно, некоторые из этих черт можно найти и у тех, кто начинал примерно в одно время со Стрельцовым немного раньше или позднее Например, у Вячеслава Адамчика. Ивана Пташникова Виктора Карама зова Янки Сипакова. Но у Стрельцова все названные особенности — в своей совок у п ности, они как бы соединены в одно внут ренним драматизмом и философичностью его лирической прозы.
И вот, думается, за всем этим, «стилистическим» видна у Стрельцова его морально - эстетическая сверхзадача: противопоставить дисгармоничности жизненных явлений и сознания в современную эпоху не что-нибудь более-менее «адекватное» (иронию, скепсис и т. д.), а как раз гармонию — добра, светлой открытости миру и времени, а также неизменность морального чувства, высокий статус человеческой порядочности Иными словами, ту неизменность этических истин, которая у иных сторонников их «подвижности» может считаться уже только каким- то вызывающим улыбку романтизмом, не более.