Товбин Александр Борисович
Шрифт:
Пахло морем.
И дьявольски быстро, быстрее, чем таял шлейф серебристого стреловидного самолётика, таяло время.
Скоро косо рассечёт стену синяя тень.
Вот-вот стеклоблоки котельной загорятся сусальным золотом.
И последним он побежит на ужин, зарозовеет небо в сиреневых перьях.
Соснин спешил, цеплялся за малозначительные детали, надеялся спасти с их помощью смысл случившегося, да и случающегося ежеминутно… смысл, который, отделяясь и отдаляясь от фактов, казалось бы без остатка размывался потоком дней, но вдруг чудилось, что он, целёхонький, таится где-то рядом, под новой бессмыслицей.
Так – или примерно так – он писал.
На ужин были оладьи с повидлом – или со сметаной, на выбор – и чай.
В клизменной, за перегородкой, привычно клокотал унитаз.
Когда дежурил Всеволод Аркадьевич, клизменная не запиралась до позднего вечера, он считал очистку кишечника перед сном особенно благотворной, отыскивал и подгонял больных, которые прятались по палатам от экзекуции. Очередь на процедуру обречённо заняла, шевеля губами, актриса; пахло мочой.
– Приходит пьяный, накидывается, как на девку…
– А мне так пусто, лежу, упёршись в стенку, не сплю…
– Да, тебе бы мужика покрепче, и чтобы на целую ночь… Медсёстры у постового стола изливали души, будто наедине.
Ну да, пациенты для них – неодушевлённые. Соснин включил бра в нише: «Гений и помешательство», так-так, банальности туринского психолога девятнадцатого века о болезненных истоках творчества Гоголя, Толстого. Ниже – другой учёный автор, поинтереснее, о мании преследования, об остром бреде. «Бредовое безумие выражается не столько подавлением сознания и прекращением психических реакций, сколько беспорядочностью в сочетании идей, наплывом бредовых представлений, чаще всего связанных с иллюзиями и галлюцинациями. Высшая форма бреда наблюдается тогда, когда больной находится под влиянием аффектов страха, ужасов и тоски, больного преследуют реальные и выдуманные персонажи прошлого… аналогичные состояния наблюдались у мексиканских индейцев, которые питались перед экстатическими ритуалами особыми грибами-галлюциноидами…»
Так-так-так, Вику преследовал реальный персонаж прошлого, она его, преследователя, реально видела, а её сочли неизлечимо больной, жалобы приняли за бред. И никакого чувства вины, – подумал Соснин, – никакого, всё так удобно списывать на механизм судьбы. Сам-то он всё-таки здоров или болен? И занимает ли его искусство место болезни? Что бы ни говорил утешитель-Душский, на него ведь и бредовые представления наплывают, и иллюзии с галлюцинациями реже, чем хотелось бы, в нечто художественное находят выход, и муторно бывает, будто мухоморов объелся. Ага, шизофрения может переходить в неизлечимую манию преследования, как у Вики, или вести к атрофии памяти: «шизофрения – прогрессирующий психоз, который приводит ко всё большей замкнутости и разрушению личности вплоть до разрыва с реальностью, характерно возникновение бредовых идей по типу страха и панических озарений. Но бывает, что бредовая система развивается всё медленнее, обычно затухание бреда связано с мозговыми патологиями. Память – стержень личности, с разрушением этого стержня разрушаются все структуры «я», ибо с нарушениями памяти…».
А если память, напротив, активизируется, обостряется, это ускоряет «бредовую систему»? Если воспоминания переполняют, накладываясь, сталкиваясь, теснясь, то ускоряется и оборачиваемость бреда?
Сколько сюжетов. У каждой болезни, имеющей общие для всех больных ею признаки, свой индивидуальный сюжет. Свои завязка, течение, свой конец.
Хлопнула дверь клизменной, – следующий.
– Выгоню его, алкаша-грубияна, выгоню! – грозилась кудреватая, толстенькая медсестра; другая, тощая, с короткой стрижкой, глотала слёзы.
«У больных с нарушениями памяти по мере нарастания интеллектуальной недостаточности пропадает и чувство времени, его ритмов. Для таких больных исчезают ощущения утра, дня, вечера, стираются интервалы между событиями, а сами события – например, обед, ужин – изымаются из временного потока, не воспринимаются как многократно повторяющиеся…»
Бухала на Петропавловке пушка, взлетали вороны.
Он привык к своему укрытию в саду, защищённом облупившейся толстой стеной, благодарил случай, спрятавший его в этом убежище, среди безумцев, и хотя в кармане бренчали двухкопеечные монеты, неохотно звонил на волю из вестибюля по автомату, когда же мать, сославшись на Душского, пообещала скорую выписку, задумался – что бы такое натворить, чтобы остаться? Нет, он решительно не желал покидать психушку. Машинально слушал материнские жалобы. – На Новоизмайловском, в «Синтетике», зря отстояла очередь, уже на Большой Московской, на ступеньке метро подвернула ногу… у папы схватило сердце, вызывали скорую… машинально, если не равнодушно слушал. Как и Шанского – навестил вчера, в приёмный час. Нудно костил ОВИР, тянувший резину с выдачей выездной визы, – приняв решение, Шанский хотел поскорей пересечь границу, было бы бесполезно объяснять ему, чем и как закончится его эмиграция; что-то говорил о наполеоновских, тоже закордонных, планах Бызова, чьи научные идеи заждались международного признания, об измывательствах следователей Большого Дома над Валеркой, о Милке, у неё, судя по анализам, подозревалось худшее, а дурёха вместо того, чтобы лечь, наконец, на обследование в хорошую, при мединституте, больницу, благо у Гошки нашёлся блат, собиралась осенью к морю… слушал равнодушно, волнения ли, желания, донимавшие его друзей там, за больничной стеной, не трогали, знал, к чему их жизненная суета приведёт, знал, что ждёт каждого. Мечтал заглянуть за горизонт, теперь, заглянув, знанием своим тяготился. – Ты какой-то другой, – сказал Шанский, прощаясь.
Через день угроза немедленной выписки миновала сама собой – Душского ночью разбил инсульт. Подслушал перешёптывания сестёр – старик был безнадёжен: паралич, потеря речи. И Всеволод Аркадьевич, он же Стул, уже полноправным хозяином носился по отделению.
Выписали Соснина в конце сентября, когда и жалеть об этом не стоило – вдохновение улетучилось, а погода испортилась, деревья облетали – медленно планируя, ложились у ног или на скамью пожелтелые кленовые листья; жаль только, что продлить лето не удалось – ждал возобновления суда и не смог слетать на Пицунду.
Лишился в тот год дальних заплывов, не провожал по вечерам под шелест пальм в море вязкое, как томатная паста, солнце, не засыпал под монотонный гул волн.
Жанна Михеевна словно в воду глядела: всё обошлось.
Суд возобновился в прежнем составе глубокой осенью, поворочал из стороны в сторону дышло закона и приговорил Соснина с Файервассером к условным срокам, назначив им в погашение государственного убытка вычет из зарплат каких-то процентов…